В огне этих схваток
Революция идет…
Еще через десять лет он говорит, обращаясь к совсем другой теме:
Мумификация Ленина, проведенная по его инициативе, была наглядным символом такого соединения или смешения состояний, другим выражением которого мог бы служить тост 1938 года: «За здоровье Ленина!» Жизнь и смерть у Сталина настолько сплетены, что в иных случаях ему приходилось прилагать специальные усилия, чтобы отделить первое от второго. Охотнее всего в этой путанице он обвиняет противников:
Эти господа, подобно гробовщику, берут мерку с давно усопших и этой меркой меряют живых (1905).
Неясно, правда, зачем нужна гробовщику мерка для живых людей, но Сталина такие мелочи не смущают. Беспокоит его другое — какой-то мавзолейный страх перед прижизненным погребением: «Не принимают ли они нас за покойников?» — говорит он в 1907 году, а через десять лет повторяет: «Слишком рано хоронят нас гг. могильщики. Мы еще живы». В 1926‐м на торжественной встрече с земляками его одолевают все те же подозрения — и в ответ на тифлисские комплименты он сварливо замечает: «В таком тоне говорят обычно над гробом усопших революционеров. Но я еще не собираюсь умирать». (Ср. также его процитированное письмо 1932 года, где он язвительно опровергает слухи о своей смертельной болезни.)
Бывает, однако, что и сами покойники беззаконно притворяются живыми или ведут выморочное, промежуточное существование. Так ведут себя на северо-западе России, в лимитрофах, «уже сброшенные в преисподнюю» и одновременно «заживо разлагающиеся тени» былых властителей, имитирующих свое воскресение, вместо того чтобы покорно «склонить головы» перед революцией. Такие же зомби пробуждаются на Кавказе: «Нам передали официальное заявление, подписанное
Вероятно, этой сущностной неистребимостью навеяны и страхи Сталина перед неминуемой активизацией врагов, и его маниакальное стремление к их периодически возобновляемому добиванию. Я склонен считать, что их вампирическая живучесть предопределена как ахронностью сталинского мышления (см. в 1-й главе), так и вегетативно-циклическими моделями, о которых речь пойдет чуть ниже. Предварительно стоит напомнить, что его хтоническое мировосприятие не так уж расходилось с общереволюционной и общебольшевистской риторикой, — разница заключалась в том, что риторическими ужимками у Сталина дело никогда не исчерпывалось. Реализовав свои представления о жизни как всепожирающей и абсолютно беспринципной биологической борьбе, Сталин обратил эту практическую установку на собственную партию и — шире — на давно уже покорное население, т. е. на «своих».
Древний анатом
Можно было бы ожидать, что большевистский культ целостной партии и вообще любой целостности, в соответствии с фольклорной семантикой, отождествится у него с постоянным пафосом органики, «жизни». Но она, как мы только что видели, в свою очередь неизменно сопрягается у Сталина именно со смертью — а последнюю фольклор соотносит как раз с мотивами неполноты, дробления и расчлененности. Сталинская диалектика, однако, допускала и не такие противоестественные сочетания. Первым и знаменательным опытом по соединению этих контрастных базисных категорий явился иллюстративный сюжет — притча, изложенная молодым Сталиным в его дебютной статье «Как понимает социал-демократия национальный вопрос?» (1904). Начинающий теоретик полемизирует здесь с грузинскими федералистами — невеждами, неправильно толкующими, по его убеждению, программу РСДРП и ее «национальные» пункты: