Я ощущал непримиримость, я чувствовал раздражение. Я смотрел, как Лена отводит глаза, чтобы смотреть вовсе куда-то мимо меня, словно подтверждая мои слова – так это было очевидно! Но я был глуп, думая, что избрал верный и короткий путь, чтобы все прояснить.
– Ты спроси, и может быть я отвечу…
Я это слышал от нее уже раньше. Она вертела у самого лица червового валета, опираясь локтями на стол. Моя тихая злость совершенно не передавалась Лене, а напротив, утопала своими лучами в ее радости, которую она прятала за собственной серьезностью, и которая все же не могла укрыться от меня.
Меня немного смутила неверная предыдущая догадка о карте, и словно несколько сбила с толку.
– Как я могу спросить, если не представляю, о чем?
– Что тебя интересует?
Круг сомкнулся и захлопнулся. И тут я явственно отпустил себя на свободу:
– Ладно, увидимся, – быстро поднявшись (что нашло на меня?), я наклонился к ней и тронул губами ее щеку. Ее спокойное выражение едва ли изменилось от этого. Щека словно нехотя приняла поцелуй, а вернее так и вовсе не приняла. Но мне обязательно захотелось к ней прикоснуться. Я так же быстро под ее молчание вышел, оставив там, думая протяжно, что не могу ее больше видеть. Разжигая себя, я пестовал мысль, что и она хочет того же. И что я мешаю ее настоящим желаниям. Было тягостно думать, что я сам ей в тягость. Отчего по моим внутренним стенкам снова стала изливаться густая смола, которая, медленно оплывая, ползла, стягивая мою внутренность все той же томительной вязью, невыносимой, похожей на падение с высоты.
Большая часть меня действительно была готова не видеть ее больше, простилась с ней, и более всего хотела теперь изнывать от муки и страдать, хотелось безраздельно отдаться разочарованию, и думать, что по-иному быть невозможно. Какие внезапные меня занимали глупости! А еще словно была какая-то усталость от нее, подспудная утомленность ею и всем тем, что так недавно приводило меня в настоящий трепет. И теперь, освобождаясь от тянувшей руки и плечи драгоценности, я начинал осязать легкость и даже окрыленность.
Я шел по улице, по темноте – дальше от постоянной вспышки над входом. Перед этим выслушал, как шваркнула дверь и стал глубоко дышать, раскрывая пачку. В носу от вдохов слипались волоски, и было то короткое состояние, когда холод приятен и еще не побеждает тепла. Совсем недалеко – я опять вышел к площади, к привычной и знакомой. И продолжал просто идти среди людей и звуков проспекта, утопая вместе с ними в нежном свете огромных фонарей, похожих на желтые и светло-фиолетовые алмазы с дрожащим блеском; а первых было несравненно больше, и ночь смешиваясь с ними, растворялась, делая окружающий воздух бархатными. Повсюду был городской снег. Светлые вывески над магазинами были радостны. Из витрины винного магазина виднелось внутреннее убранство, источавшее уют –панели цвета спелых желудей, чуть темные, и ослепительная, как альпийский снег, блузка девушки-сомелье; все это мелькнуло словно очень приятное и дорогое воспоминание. Я почти не замечал квартирных окон. Все они светились гораздо выше и были отчего-то неинтересны – ибо вообще я люблю вид чужих окон, мне приятен их свет, окрашенный расцветкой штор, мне нравятся редкие тени оконных обитателей, даже если это всего только тени неподвижных комнатных цветов в горшках, раскинувших свои ладошки на плоскости подоконников. Наконец я свернул вправо. Продуктовый супермаркет лежал вдоль улицы отголоском проспекта, с которого я только что повернул, но горел он еще ярче своими высокими широкими витринами, так что дома напротив казались особенно молчаливы и завистливы. Теперь передо мной был огромный холодный бриллиант с блеском едва уловимым, как морозный аромат. И внутри он был полон тепла и сиял в собственных лучах, проглатывая и выпуская обратно фигурки людей. Пропитанный тонким волшебством, он напоминал рай. Я поглядел на часы, бросил сигарету и вошел…
Когда я вернулся, <…> сказал, что приходила Лена.
– Зачем? – я насторожился, хотя и не от неожиданности.
– Спрашивала. Я сказал, что ты ушел. Она просила передать, чтоб ты зашел к ней.
Он говорил, поедая фасоль прямо со сковороды, втягивая воздух, чтобы не обжигаться. Я же задрожал, словно воспряли все мои зубные нервы, так дрожат очень мощные электрические лампы, придерживая собственную силу.
Я лег в тот вечер с надеждой. Не на примирение – в моем представлении тогдашнем это было невозможно – а совершенно с иной. Я лежал и думал. Я вполне бы мог и удивиться себе. Кроме того, страдание требовало для себя новых комнат. Но именно то, что она приходила – взращивало желание уж точно не мириться, пресекать всякую попытку; не говорить и, ничего не слушая, оттолкнуть. В этом заключалась невольная моя надежда – словно осторожное замирание перед тем, как стать совершенно злопамятным.
Такие соображения не были специальны. Они не свойственны мне, и я никогда их не испытывал, но теперь они возникали сами, требовательно, даже обещая некоторое успокоение, и я не хотел им мешать и абсолютно им не противился.