Настоящее произведение искусства, говорит он, есть преступление против культуры. «Это отрицание всей культуры, всей литературы, всего предыдущего искусства. Это монстр, чудовище… Вот, например, Оскар Уайльд или Байрон писали наоборот Горбовскому. Их эта культура душила, на горло наступала, они от аристократизма в кабаки шли». Ну, куда еще? Или в воспевание монстров, как Маяковский. Аристократизм умирал, плебеизация наступала и процветала. Идеал здесь, конечно же, де Сад: предельное чудовище плебеизации. В этом смысле психопаты захватили власть на всех уровнях: Наполеон, Ульянов, Свердлов, Джугашвили, Гитлер… Преступники, создававшие «неслыханное». Импульс тот же: обезумевшее от тщеславной жажды эго, которое, неслыханно раскармливаемое (никогда еще ему не приносились такие откровенные жертвы), и стало главным монстром эпохи. Монстр, которого воспевает Соснора, – это оторвавшееся ото всех основ эго, жаждущее уничтожить всех и вся кроме себя. Человек-артист, которого воспевает Соснора, это человек-фашист, каковыми все мы и являемся в качестве представителей «исторического прогресса». Главное слово у человека-артиста и тем более у поэта-артиста – «Я!» Соснора пытается идеально вычистить «авгиевы конюшни» своего сознания, выбросить всё, чего не принимает его «абсолютная искренность». Но этот его натиск неизменно работает на его самость. Поэт-артист хулиганит исключительно внутри всё той же пошлости эстетического. Хотя замахивается на много большее. «Писатель должен быть безнравственным и писать о порочности, и своей, и других. Только это и интересно. Вся древнегреческая литература – тема порока, о тех или иных человеческих пороках и аномалиях. Положительность в литературе не работает. Такая литература заведомо провальна…» Вот и весь эстетизм: чего изволите, человек толпы? Что же провального в книгах Гёте и Штифтера, Гюго и Сент-Экзюпери, Толстого и Пришвина? Они целящи.
Настоящая поэзия, конечно же, возвращает наше сознание к истоку, к тому состоянию невинной открытости Бытию как процессу и сообщительству с богами, когда «культурой» с ее дьявольской научно-технической начинкой еще и не пахло. Но почему же мы стали бы это считать преступлением? Неужто преступна поэзия Гёльдерлина или Рильке, Державина и Тютчева, Заболоцкого и Тарковского? Преступна культура, воспевающая исторический проект и занятая эстетическими измышлениями и махинациями на основе обожествленного ледяного рассудка, прикидывающегося своими контактами с дуэнде.
Уровень спонтанности у Сосноры равен полному кавардаку в его информационных мозговых хранилищах. (Конечно, я отдаю себе отчет, что книга бесед составлена Овсянниковым, поэтому предмет моей рецензии – разумеется, не сам Соснора, а тот его образ, что нарисован автором книги. Так есть образ Гёте, встающий из книги Эккермана). Вот что он сообщает о Павле Флоренском: «Флоренский – такая греческая фигура. Иеромонах, полуармянин, полуеврей, хотел совершить революцию в церкви, приходил на проповедь с пулеметом и грозил с амвона, что всех перестреляет. Не знаю, почему его считают православным…»
Здесь всё проникнуто измышлением, его парами, начиная с полуеврея и заканчивая пулеметом. На таком же уровне измышления о Льве Толстом, «сверхчеловеческой» ненавистью к которому поэт просто исходит. Аристократический габитус, неиссякаемая вписанность Толстого в «природный проект» как раз питерского поэта и бесит, бесит религиозная серьезность самой его дыхательности. Горделиво: «В моих книгах резкий эстетизм». И здесь же: «Я ни от чего не испытывал радости. И все мои книги безрадостные. Почему это?» Мол, у всех гениев творчество спиралевидно. «А вот у Льва Толстого нигде спирали нет». Ничего себе! Да у Толстого сама жизнь – спираль, восхождение внутри стадийной триады. Поэты же, которых Соснора называет спиральными, всю жизнь сидели в плоскости, загнивая в пубертатно-эстетической стадии. Они гнули спираль внутри технологических языковых экспериментов.
Плебейство «под Маяковского»: «Эту книгу (Библию) я теперь ненавижу. Кроме Откровения Иоанна. Потому что она рабская». Ну еще бы. Раб божий Иов. Раб божий Исайя. Книги, написанные рабами божьими. А чьим рабом был «свободный человек» Маяковский? То-то же.
Слова совершенно не имеют значения, имеет значение внимание к внесловесному. Искусство дает иллюзию, что стоит на эстетике и всецело на эстетике, однако его подлинность и сакральный исток – из другого царства, определить которое никто не в состоянии. Хуан Матус называл это нагуалем, то есть тем, о чем ни сказать, ни подумать невозможно, что лежит вне пределов актуально и потенциально человеческого. Поэзия иногда подходит к этому пограничью, где возможен контакт с «богами».
Для «правильного» восприятия надо непрерывно выводить язык за скобки, даже язык любимого поэта.