Чрезмерное увлечение спортом, и особенно полеты Уточкина и Васильева, совсем вскружили мне голову. И я тоже решил, что учиться в гимназии не стоит, так как буду только авиатором. К такому выводу я пришел еще и в результате двух инцидентов.
Произошло это в шестом классе. Однажды на уроке латинского языка молодой преподаватель Маслоковец, не умевший ладить с ребятами, запутался при объяснении урока и стал нести околесицу. Первый ученик нашего класса Левкович очень вежливо указал ему на это. Разозленный Маслоковец выгнал его из класса и продолжат выпутываться. Я поднял руку.
— В чем дело? Говорите.
— Виктор Иванович! Скажите, пожалуйста, как перевести вот эту фразу? — И я протянул ему учебник латинской грамматики.
Маслоковец вскочил как ужаленный. Страшно покраснев, он пропищал фистулой:
— Вон из класса! Вон, сейчас же вон... негодяй!
Я важно и, как мне казалось, с достоинством вышел. Фраза, о которой я спросил учителя, в переводе значила: «Всякому человеку свойственно ошибаться, но только глупому упорствовать в своем заблуждении».
Вечером того же дня к нам пришел гимназический сторож Матвей и вручил извещение: маме предлагалось явиться к его превосходительству директору гимназии для переговоров о моем поведении.
— Я обещала, что ты не будешь больше так себя вести, — тихо сказала мама, возвратившись и почему-то не глядя на меня.
— Мамочка, но ведь я защищал своего товарища! Я же правду сказал!
— Да, ты защищал несправедливо наказанного товарища. Да, ты сказал правду — это хорошо. Но запомни, что хотя правду и нужно говорить людям в глаза, однако не всегда в такой форме, как сделал это ты. Подумай, в какое положение был поставлен тобою учитель перед классом?
Я ничего не ответил. Продолжал считать себя правым, но и огорчать маму больше не хотел. Это был мой первый конфликт со своей совестью Я не мог решить, кто же прав: мама или я? И все же на следующий день извинился перед Маслоковцем в присутствии всего класса.
В другой раз дело обернулось серьезнее.
Однажды на перемене я подошел к окну и, облокотившись, стал глядеть на улицу. На душе у меня было смутно, и хотелось есть. Вдруг я почувствовал, что сзади кто-то быстро отвернул мне по пояс гимнастерку. Это было ужасно: сзади, в верхней части моих брюк, доставшихся от старшего брата, торчала большая заплата.
Я моментально обернулся.
— Ха, ха, ха, ха, ха, — захлебывался смехом мой одноклассник Гохгейм. — Смотрите на него! Дворняжка, оборванец несчастный! Как ты смеешь, дрянь эдакая, ходить в таком виде в нашу гимназию, позорить нас? Место тебе не здесь... — Он не договорил.
Ребята сурово глядели, но не на меня, а на него. Он был единственным сыном богатейшего в городе промышленника, славившегося на весь Минск дикими выходками и порочным поведением. Это был тип настоящего самодура, словно взятый напоказ из пьес Островского. В сыне своем он души не чаял. Каждый день лоботряс этот, жирный и раздутый, приезжал в гимназию на роскошном рысаке; сопровождавший лакей раздевал и одевал его. Наше начальство угодничало и лебезило перед сынком богатея, всячески оберегая от ненавидевших его учеников. Я Гохгейма тоже терпеть не мог.
— Послушай, гадина, — сказал я, — если еще хоть раз дотронешься до меня, то я всю твою поганую рожу изуродую!
— Ах! Так ты еще грозить мне смеешь, оборванец! Мне! Так на же! Получай, мерзавец!
И он закатил мне такую пощечину, что я едва удержался на ногах.
— Ну и ты свое получи! — И я ударил его наотмашь с левой руки (я левша).
Быстро вскочив, с криком «Подожди же!» он бросился вон из класса. Ребята окружили меня, хлопали по плечам, жали руки. Я чувствовал себя героем.
Через пять минут в класс вошел инспектор Свиридов, ведя за руку заплаканного и измазанного в крови Гохгейма. Свиридов тоже был для всей гимназии ненавистным человеком. Уже одна его наружность говорила за себя. Длинный и худой, как жердь, он, в полном несоответствии с фигурой, имел круглое лицо. Упитанные щеки, маленький, с тонкими губами, иезуитский ротик, почти полное отсутствие подбородка и глубоко спрятанные бегающие глазки. Подхалим перед директором и высшим начальством, он был груб и нахален со своими подчиненными. Не брезгуя подслушиванием, окружил себя фискалами.
— Это ты его избил? — спросил Свиридов.
— Гохгейм первый оскорбил и ударил.
— Лжешь! Это неправда!
— Пусть сам скажет!
— Гохгейм первым ударил, — заступился за меня весь класс.
— Молчать! — крикнул Свиридов, наливаясь кровью. — Я вам покажу, как обижать беззащитного мальчика!
— А ты... ты знал, кого ты бьешь? Знал? — обратился он снова ко мне.
— Мерзавца, — ответил я.
— Так ты еще смеешь оскорблять его? Сейчас же забирай свои книги и вон из гимназии! Думаю, что таким, как ты, здесь больше не место! И скажи своей матери, что это она виновата, вырастив такого хулигана!
— Вы не смеете оскорблять мою мать! — взорвался я. — Не позволю!
— И ты еще смеешь так разговаривать со мной? Сейчас же убирайся, а не то сторожа позову: он тебе поможет. Ишь защитник какой нашелся!