Я сидела перед ним и глядела ему в рот, словно школьница. Мне не хотелось произвести на него плохое впечатление — ведь о том, о чем я собиралась ему рассказать, видит Бог, вообще не пристало беседовать с мужчиной, и уж наверняка — даже, если это нужно для дела — с посторонним мужчиной, который совершенно очевидно придерживается строгих правил поведения. Я рассказывала ему обо всем так, чтобы соответствовать его холодной сдержанности, явно обусловленной нравственными принципами. Не знаю, удалось ли мне это. Он был несомненно взволнован, временами в гневе закусывал губу, будто хотел спросить: зачем ты мне все это говоришь? Хочешь доказать, что мир прогнил, а Бог — расчетливый слепец? Нет, я не хотела ему ничего доказывать, и, честно говоря, сама была поражена тем, что услышала. Как мог государственный служащий вести такой аморальный образ жизни? Это лесничество — сущие Содом и Гоморра!
«Содом и Гоморра!» — таковы были первые слова, которые после долгого тягостного молчания произнес этот интересный мужчина с пышными, затейливой формы усами.
— Вы — случайный или, скорее, невольный свидетель глубокого нравственного падения общественности нашего города. Я подозревал этого человека во многих страшных вещах, вплоть до преступления из-за низменной жажды наживы, но только не в порнографических склонностях и растлении малолетней!
Он даже засопел от возмущения, хотя сам, как бы осознавая, что возмущение никого не красит, еще глубже спрятался в тени библиотеки, где меня принимал. Сказал, что будет обо всем помалкивать, потому что не хочет способствовать распространению еще большего числа сплетен и слухов в Управлении.
— Нет, речь идет не о нашей встрече, хорошо, что все прояснилось, а о том, что мы обсуждаем. В ратуше у стен всегда были уши, и в прусские времена все знали обо всем, что творилось в Управлении.
Признаюсь, меня немного позабавило это последнее замечание. О чем тут можно было бы посплетничать? О встрече двух незнакомых людей? Которые копаются в чужом грязном белье, потому что им кто-то это приказал? Хорошо, пускай. За спиной собеседника раздался мелодичный звон часов Беккера. Почему здесь так темно? Он спрятался от меня, как будто у него есть что скрывать или не хочется показывать мне какие-то боевые шрамы на лице. А ведь он привлекателен, даже по-своему красив…
— Пан Теодор, вы оставляете службу?
— Да. Наконец-то и, надеюсь, на сей раз окончательно.
— А вы знаете, что нашел Качмарек, старик садовник нашего нового старшего лесничего?
— Нет, что вы, ничего не знаю и ни о чем не слышал.
— В саду, позади сторожки, во время уборки он обнаружил лисью нору…
— И это называется открытие? Вы шутите, пан Леон?
— Нет-нет, речь не о самой норе, а о том, что он в ней нашел! Фотографические клише!
— Клише? — Самые черные мысли мгновенно пронеслись в голове у Теодора. — Клише Магдзинского?
— Конечно, а чьи же еще? А на них, стыдно сказать, обнаженные женщины с ним и этим Новаком, дуэты, трио и квартеты! Одна вообще жуть какая молоденькая. Наверняка мы уже завтра будем во всех газетах! Представляете себе? И все это в нашем городе!
— Нет, не представляю и слышать больше ничего об этом не хочу. Никакие подробности меня не интересуют. Вы хорошо меня поняли, пан Леон? А ваше замечание о газетах сочтем за не слишком удачное или, лучше, за не имевшее места, ясно?
— Разумеется, пан бургомистр. Признаю, что это было неуместно. Весьма неуместно. Мне неловко за свое поведение, так, вырвалось почему-то. А между тем мы уже знаем от Чводзинского, что не хватает древесины на несколько сотен тысяч марок, и это не считая того, что, очевидно, должен был скрыть пожар в Смолярах. А значит, нам известно, что вы с самого начала были правы, пан Теодор. Полагаю, я могу сказать то, что наверняка вас обрадует. Пожалуйста, разрешите — всего пару слов напоследок по поводу этого прискорбного дела.
— Я вас слушаю.
— Только что я объявил этого мерзавца в розыск. Мы поймаем его, как пить дать, он уже не отвертится. Обещаю.
Артур Гурский Версия Чеслава
Чеслав Новак неподвижно лежал на земле. Лучше сказать — покоился, ибо, глядя на Чеслава, можно было подумать, что действие это, вернее бездействие, приносило ему очевидное удовольствие. На лице Новака отражалось то особое равнодушие, которое мы обычно приписываем состоянию блаженства, когда можно ничего не делать и никто не заставляет нас заниматься производственными, семейными и другими делами. Настоящий рай, по крайней мере, в версии для бедных и непритязательных.