Идея Вавель[465]
заменить Аушвицем, по моему мнению, значительно переросла те намерения, которые были артикулированы в тексте Людвика Фляшена[466]. Ведь речь шла не только о том, чтобы поставить под вопрос те или иные содержащиеся в тексте смыслы и заново утвердить те мифы, к которым обратился Выспянский. Достаточно вспомнить, что уже в то время концлагерь в Освенциме посещали бóльшие, чем Вавель, толпы туристов, что он стал объектом идеологических манипуляций и даже, без преувеличения, — главным предметом идеологической заботы государства[467]. С одной стороны, его задачей было усилить национальную солидарность благодаря этой отсылке к ни с чем не сравнимому массовому преступлению и жертвенному мифу: указ от 2 июля 1947 года, учреждающий музей в Освенциме, говорит об «увековечивании памяти о муке Польского Народа и других Народов». С другой стороны, он стал служить неизменным аргументом в политических вопросах — таких, как, например, нерушимость новой западной границы государства. А к тому же с 1947 до 1962 года, т. е. до года премьеры «Акрополя» в «Театре 13 рядов», идеологическая стратегия по отношению к концлагерям в Освенциме и Бжезинке несколько раз менялась. На торжественной церемонии учреждения музея в 1947 году доминировала национальная символика, которая в последующие годы сильно ретушировалась: в первой половине пятидесятых годов концлагерь стал местом, где велась типичная для холодной войны пропаганда, сценой международных антифашистских манифестаций; тут среди прочего проходили демонстрации против войны в Корее и империалистической политики Соединенных Штатов. На устроенной в 1950 году выставке можно было увидеть рядом с документами, касающимися непосредственно лагеря, фотографии из нью-йоркских трущоб и карикатуры на американских солдат. В 1955 году, на волне оттепели, в Освенцим возвратилась национальная символика: во время большой манифестации на полях Бжезинки Юзеф Цыранкевич говорил о «национальном интересе поляков» и «единстве нации». В музее была открыта новая экспозиция, которая по-другому выстраивала международную символику Освенцима: подчеркивалась государственная, а не этническая принадлежность жертв (здесь были представлены флаги двадцати четырех государств). Был также открыт памятник в Бжезинке, главным символом которого стал треугольник, который носили политические заключенные. Концлагерь в Освенциме становится таким образом пространством культурного и политического палимпсеста: сюда все время вписывается новое содержание, а что-то другое вымарывается или же маргинализируется.Ни с чем не сравнимым свидетельством того, как лагерь-музей воспринимался в обществе, является написанный в 1959 году рассказ Тадеуша Ружевича «Экскурсия в музей». Этот почти репортажный рассказ также, в сущности, является палимпсестом. Ружевич отчетливо ссылается на рассказы Боровского. Уже первые предложения, на первый взгляд звучащие совсем невинно, скрывают в себе двойственность. Конкретика в описании того, как посетители идут по направлению к лагерю от железнодорожного вокзала, моментально вызывает в памяти картину потока людей, плывущего от железнодорожной рампы, — так хорошо известного по прозе Боровского. Ружевич пишет столь же предметно, как Боровский, и оставляет читателей в похожем состоянии ужаса и тошноты. Место массовой смерти и муки в версии Ружевича становится чем-то вроде национального peepshow. Тянущиеся по лагерю группы экскурсантов ищут сильных впечатлений. Нетерпеливо спрашивают, «где эти волосы», настраивают друг друга на просмотр фильма, толпятся перед кинозалом, произносят условные и сентиментальные слова сочувствия, предстают живым примером эффективности государственной пропаганды («вспомните коварство и злобу крестоносцев, которых так ярко и талантливо изобразил Сенкевич в „Крестоносцах“»). Визит в музей ничему не может научить, несмотря на лучшие намерения экскурсовода: «Факты, цифры — килограммы одежды, женских волос, тысячи кисточек для бритья, зубных щеток и мисок, миллионы сожженных тел; все это он перемежает замечаниями морально-этического и философского характера, афоризмами собственного сочинения, цитатами из литературы и так далее»[468]
. Ружевичу удается уловить факты общественной жизни на самом элементарном уровне, в самой отъявленной их неприглядности.