Гротовский в «Акрополе» не только задействует фигуру «мусульманина», но вместе с ней — также пространство, охваченное сильным табу. Которое поражает не только пропагандистские проекты государственных властей, не только сформированные культурой образы, но также и фундамент сложившегося уже во время оккупации (то есть еще вне действия послевоенной идеологии) национального мифа, представляющего концентрационный лагерь в Освенциме как место мук и героизма польского общества. И более того: разнообразные метафизические концепции и религиозные модели, опирающиеся на упорядоченную, стабильную и иерархическую символику жизни и смерти.
Гротовский не только ставил под сомнение хорошо усвоенные стереотипы. Желая вызвать в зрителе то самое «травматическое чувство», о котором писал Эудженио Барба, он прежде всего менял самую модальность механизмов памяти, вписывая в них опыт травмы как чего-то безоговорочно актуального, касающегося не только непосредственных свидетелей и участников давних событий. В пух и прах были разбиты обыденные эмоциональные реакции: простиравшиеся от сентиментальности до сочувствия, равнодушия и поиска сильных впечатлений, что так безжалостно показал в «Экскурсии в музей» Тадеуш Ружевич. Если уместно было бы привлечь в этом случае категорию катарсиса, следует ее применить прежде всего к области памяти: невозможным образом деформированной, замусоренной, банализированной и подвергнутой идеологическому нажиму. Это она должна была пройти через очищение.
«Акрополь» Гротовского отсылает также к самому больному и в публичной жизни сознательно затемняемому, особенно после 1956 года, вопросу, каким было истребление евреев. Трудно было бы реконструировать то, как смотрело на этот вопрос общество тогда, когда велась работа над этим спектаклем. С одной стороны, эта тема открыто поднималась в школьных учебниках (что изменилось только после 1968 года), с другой стороны, факты, связанные с Катастрофой, не занимали стабильного места в общественном сознании — ими или идеологически злоупотребляли, или же их замалчивали. Много говорит в этом смысле как раз история музея в Освенциме. Манипуляции тут подвергалось практически все: символика, цифры, факты. Музей был учрежден, как мы помним, чтобы увековечить «муку Польского Народа и других Народов». Жертвы Холокоста фигурировали или как «польские граждане еврейского происхождения», увеличивая таким образом число польских жертв Второй мировой войны, или же упоминались в длинном списке «других Народов», а тут, в результате применения правила алфавитного порядка, оказывались на последнем месте[478]
. Новая выставка, открытая в 1955 году, уже не включала, например, карты депортации евреев со всей Европы. Путеводитель по музею, изданный в 1960 году, также очень лаконично упоминал о Катастрофе. Усиливающаяся же c начала шестидесятых годов универсалистская символика «геноцида» без вникания в национальные и этнические тонкости — говорилось скорее о «людях», «массах» и «миллионах» — способствовала дальнейшему исключению этого вопроса из коллективного сознания. В это время — о чем тоже следует помнить — лишь немногие экскурсии доходят до железнодорожной рампы и руин взорванных крематориев в Бжезинке — мест, сильнее всего связанных как раз с Endlösung. Подобным образом стиранию подвергается существование в комплексе Аушвиц-Биркенау лагеря смерти, целью которого было массовое уничтожение евреев. В шестидесятых годах, таким образом, в Польше окончательно утверждается универсалистская и национальная символика лагеря в Освенциме-Бжезинке, а чтобы это место еще сильнее связать с национальными мифами, последовательно употребляется именно польское название, а не немецкое: «Аушвиц-Биркенау».Гротовский в «Акрополе» очень отчетливо ссылается на универсальную символику концентрационного лагеря, хотя бы тем, что выделяет и акцентирует фразу «кладбище племен», но последовательно проходит мимо символики национальной. Нужно признать, что драма Выспянского исключительно хорошо служит ему в этой стратегии; она также позволяет коснуться тем, которые с таким трудом усваиваются общественным сознанием.