Этот старательно стилизованный фрагмент текста является частью художественный игры Ежи Гжегожевского, а может быть, даже и ее центром. Мы ничего не знаем о том, в каком виде Гжегожевский представлял себе эту ненаписанную драму, а также никогда не узнаем причин, по которым он не сумел написать эту воображаемую пьесу. Старательно были вымараны любые даты (кроме общего упоминания о войне, которая представляется располагающейся на отдаленном, темнеющем горизонте времени). Даже то, что речь идет о еврейском квартале, мы должны предположить сами. Единственное резкое слово «крематории», стратегически отодвинутое на самый конец, сильно бьет своей буквальностью — и неуместностью — в меланхолическом пространстве опустелых улиц и домов. Оно обладает двойной жестокостью: несет в себе шокирующий образ массового уничтожения (однако, визуализирует ли он хоть что-нибудь на самом деле?), а также поражает излишней «историчностью» в этом поэтическом тексте, взывающем к чувству странной, дистанцированной и замирающей ностальгии. Именно эффект риторической неуместности, как представляется, доминирует над потенциальным шоком от того, что массовая смерть оказывается вдруг в поле зрения. Напряжение возникает тут между красивым и меланхолическим пейзажем пустого города и приговоренным к невидимости и забвению образом людей, задыхающихся в газовых камерах. Быть может, как раз на территории этой риторической неуместности локализованы фиаско ненаписанной драмы, угасание скорби и триумф меланхолии. Желанное фиаско. Поскольку оно позволяет сберечь красоту образа катастрофы. В деле сохранения красоты Гжегожевский действительно считался мастером. Вопрос только, подходит ли сюда слово «сохранение». Заслуживает ли красота, которая выжила, чтобы ее называли именно так? Как представляется, у самого Гжегожевского здесь совесть не была полностью чиста, он достаточно ясно осознавал, что речь идет о жесте оперной симуляции.
Опустевший еврейский квартал Амстердама уже был использован как место действия в романе Альбера Камю «Падение». Гжегожевский, перечисляя в программке многочисленные произведения, которыми он вдохновлялся, об этом, однако, умолчал. Темперамент Камю-морализатора был ему, наверняка, совершенно чужд (однако могло ли это стать причиной, чтобы это название исключить?), но меланхолическая и аллегорическая структура «Падения» могла произвести на него впечатление. Геометрия улиц и каналов Амстердама ассоциируется у героя и повествователя «Падения» с адом Данте, а у читателя — благодаря использованной тут игре слов («Вы заметили, что концентрические каналы Амстердама походят на круги ада?»[888]
) — также с концентрационным лагерем (такого рода «звуковая» аллюзия не чужда стратегиям театра Гжегожевского). Герой романа Камю живет в последнем кругу ада, в его немом центре, то есть в опустелом еврейском квартале. Тут он отбывает свое бесконечное наказание за равнодушие по отношению к тому событию, свидетелем которого он когда-то стал: к самоубийственному прыжку молодой женщины с моста в реку. В начале 1990‐х годов роман Камю был прочитан Шошанной Фелман[889] как аллегория утраченной встречи с Реальным, незамеченной встречи с катастрофой. Отказ от конфронтации с катастрофой также несет в себе катастрофу. Заглавное падение относится ведь как к женщине-самоубийце, так и к повествователю-свидетелю, а, как следствие, — также к распаду нарратива. Фелман в своем замечательном эссе напоминает, что Сартр, прочитав «Падение», поучал Камю, что не следует смотреть на историю с точки зрения ада. Сартр боялся меланхолии Камю, работу скорби он признал уже свершившейся.В созданной Камю аллегорической структуре опустелый еврейский квартал является территорией пустоты, молчания, распада смысла. Чем-то, что жители Амстердама обходят стороной, избегают: «[…] оттуда, обогнув еврейский квартал, вы без труда попадете на прекрасные проспекты, по которым бегут сейчас вагоны трамваев, нагруженные цветами и громыхающими оркестрами»[890]
. Создается парадоксальная структура: центр обходят, он погружается в забвение. Фелман объясняет, что в романе Камю есть две тишины: тишина еврейского квартала и тишина, которая наступает после самоубийственного прыжка женщины. «Какова связь между этими двумя сферами тишины?» — спрашивает Фелман.