В «Пасхе» Отвиновского и Шиллера, в «Пограничной улице» Форда, в «Страстной неделе» Анджеевского присутствуют механизмы, которые корректируют картину действительности. Трудно порой разграничить, какие из них служат тому, чтобы усыпить бдительность польского антисемита, какие — попытке выработать «надлежащее» отношение польского общества к Катастрофе, какие, наконец — проекту перестройки символического мира польской культуры. Сартр писал, что каждый еврей живет под прессингом двойного позиционирования. Похожее явление можно наблюдать и в тех первых художественных реакциях на опыт Катастрофы, которые осмысляли прежде всего «жгучую», по выражению Блонского, проблематику польско-еврейских отношений. Двойное позиционирование в этом случае базируется на негоциациях между любым образом Катастрофы и символическим пространством, в рамках которого должен был бы произойти процесс не только коммуникации, но также и эмпатии. Внутри произведений в результате образуется раскол, который, однако, подвергается маскировке.
Таким образом, например, во втором акте «Пасхи» происходит распад применяемых автором схем и моральных классификаций, а также правил нормативного правдоподобия. Антисемит призывает предоставить помощь скрывающимся евреям. Филосемит трусливо избегает ищущей укрытия девушки. А полная внутреннего достоинства, сдержанная Эва Фрейд навязчиво, унижаясь, умоляет бывших соседей ей помочь. Можно при случае вспомнить знаменитую формулу Хенрика Гринберга, что любой правдивый образ Катастрофы по определению «лишен художественности». Поэтому и сам Гринберг в течение многих лет дописывал комментарии и приложения к собственной «Еврейской войне», в которой описал историю своего спасения. Он указывал на те места в тексте, где корректировал действительность с целью повысить литературную ценность рассказа. Раз за разом, однако, как признавался Гринберг, действительность оказывалась способна на более сильный «эффект», чем какой бы то ни было художественный вымысел[298]
.Подобным комментарием, наверняка, можно было бы снабдить и анализируемые тут произведения. Прежде всего, однако, стоило бы отдать себе отчет в факте их «двойного позиционирования». Выявить те места, в которых образ не подвергается негоциациям с символическим пространством польской культуры — в которых оказался записан неповторимый еврейский опыт. Ведь только единичность и неповторимость может заложить основы для этического чтения и — как следствие — эмпатии. Так же, впрочем, как и психоаналитической терапии. Только открытие неповторимого характера травматической сцены, жертвой в которой является пациент, открывает перспективу излечения. В психоанализе — как подчеркивает Павел Дыбель — непозволительно размещать конкретное и реальное страдание в рамках какой бы то ни было универсальной символики, а следует проследить, каким образом, под влиянием индивидуального опыта, сфера символики оказалась деформирована и дала сбой.