«Опять вру, опять приспосабливаюсь к удобному, — возразил Егор себе. — Ты же знаешь, что не наладится. Десятки лет нужны, чтобы улеглись новые связи. Все же к черту полетело, что было налажено, теперь вот попробуй. Живем без обратных связей. Слышим только «давай», а чтобы услышать «на», не услышим. С боем берем»…
— Не переживай за них, — сказала Варя, видя, как он помрачнел. — Там есть кому переживать. Поболее тебя куски получают.
Он встал из-за стола, подхватил сына. Славка был легкий, как пушинка.
— Пап, ты больше не поедешь?
— Не поеду, сын. — Егор сказал это легко, не думая, но как радостно вспыхнули глаза Вари после этих его слов. Если бы он видел…
— Тогда я буду тебя брать на реку, — сказал Славка. — А может, даже на рыбалку.
Отец засмеялся. Он давно не смеялся так весело, одобрительно, беззаботно. Ему нравилась в сыне эта вот рассудительность, самостоятельность мышления. Много времени проводит один, до всего привык додумываться сам, свое неизбежное «почему» обращает не к старшим, а к себе.
«Хорошо, Славка, хорошо!»
— Ты в самом деле не будешь больше ездить?
Егор повернулся к жене, и только сейчас увидел, как светятся ее глаза.
— Да, конечно, — сказал он и поверил сам себе.
Славка ни в какую не соглашался спать один, и они легли с отцом на диване. Когда сын уснул, Егор осторожно встал, шагнул к кровати. Под рукой плечо жены, голова. Голова вздрагивала.
Уткнувшись лицом в подушку, жена плакала.
— Варя, что с тобой, ну что?
— Я думала, больной приехал, не идешь.
— Глупая, вот глупая…
Лицо ее было мокрое от слез. И когда он целовал его, на губах Егора оставался соленый привкус.
18
Вечером Егор сказал Варе:
— Три дня отпуска, кровные, заработанные. Роман подарил. Как ты думаешь, если я и на самом деле их использую? Распилю дрова, съезжу к Иринке в лагерь. Находит такое: скучаю и все.
— Не сидится тебе ни дня дома.
— К вечеру вернусь.
Получил премию, накупил сладостей, мать приглядела Ирине платье — девчонка уже в таких годах, понимает, что к чему.
На самое дно чемодана Егор положил кошелек желтой кожи с изображением флюгера — флажка со звездой и крестом на шпиле. «С улицы Нигулисте, — вспомнил он. — Нина говорила, что кошельки пустыми не дарят. Чтобы вместе с кошельком подарить человеку счастье, надо положить монету. Какую-нибудь. Пусть самую маленькую».
Он раскрыл кошелек и сунул в него рубль. И подумал, усмехаясь своему суеверию: «Выход легкий, ничего не скажешь. Так вот запросто, с рублем можно бы раздать счастье каждому и всем».
Егор приехал в лагерь перед обедом. На берегу Быстрицы, недалеко от ее впадения в Шумшу, среди темной зелени соснового бора, светлели деревянные домики лагерных служб. Желтые осыпи песка стекали к реке и терялись, не добежав до воды. Берег зарос ольхой, и пескам ходу не было. Ольха росла на намытых рекой галечнике и глине, ольхой же кудрявились островки, делившие реку на узкие протоки. Вода ворчала в протоках, как бы жалуясь на то, что отрезали ее от материнской струи.
Он сидел на берегу и ждал, пока разыщут Ирину. Отряд был где-то поблизости, но дежурная по лагерю не могла его найти. Егор волновался, он даже не знал, что готовит ему встреча с дочерью. Вдруг подумал, что даже не узнает ее, если увидит среди девочек.
«Не знаете вы свою дочь», — сказала ему Нина. Да, он сам это теперь понимал и казнил себя. Дочь выросла незаметно для него. Ее даже не видно было как-то. Придет из школы, займется своим делом, никому не мешает, не докучает. Она в нем вроде не нуждалась, и он вроде не находил потребности сблизиться с ней, узнать, чем занята ее голова, ее сердце. Дочь училась старательно, не огорчала родителей, и этого ему оказалось достаточно, чтобы удовлетвориться. Она платила ему тем же. Вот так все и сложилось. Двое, всего двое у них детей, а как разно все получилось.
И он вспомнил учительницу Апполинарию с таллинской улицы Лидии Куйдулы, ее двух дочерей, одна из которых, как и мать, русская, а вторая — истая эстонка, хотя между ними всего год.
Из прежних поездок он редко привозил воспоминания. Уехал, оборвал все связи, и концы памяти — в воду. Теперь же концы торчали всюду, и память цеплялась за любой, только дай ей волю.
«Бывает и похуже, чем у меня, — подумал он, чуть успокаиваясь. — У Апполинарии той же»… Но, как всегда в таких случаях, он не хотел уходить от правды и возразил себе: «Нашел, чем утешиться».
Солнце жгло спину. Перед глазами Егора плыли разноцветные круги. Трещали в траве кузнечики. В бору куковала кукушка. Егор загадал и устал считать… Тридцать два раза. Добрая! А может не одна там? В густом ольховнике цвикала какая-то птица, удручающе однообразно: «вик, цвик»… Раскатистая песня зяблика как бы покрыла все: затихли кузнечики, замолчала «цвикушка», откуковала кукушка. Егор задремал, как тогда, в траве на берегу далекого теперь моря, где пахло земляникой и морскими водорослями одновременно.