«Да, — вспомнила она, — раз они говорили о Гуртовом, значит, он жив и все в порядке. Почему я забыла обрадоваться? Переживала все утро, а тут? Или потому, что он не встретил, у меня все остыло? Откуда же ему знать, что я тут?»
Но когда они, пройдя длинные коридоры, мимо многих одинаковых узких, фанерованных дубом дверей, оказались перед последней дверью, широкой, темно-коричневой, с ребристым рисунком красного дерева, силы едва не оставили ее. А когда матрос открыл дверь, пропустил ее и, войдя, вытянулся и что-то доложил о ней, она повернулась, увидела Гуртового, качнулась, решив, что это корабль качнулся, а не она, и оттолкнула чью-то угодливую руку.
— О, господи! — сказала она, когда Гуртовой взял ее на руки. — Ты жив?
— О, господи! — передразнил он, смеясь.
— Я волнуюсь все утро. Чуть с ума не сошла от разных предчувствий. Что-нибудь произошло?
— Да что могло произойти! — возмутился он. — Что ты выдумываешь, старуха?
Нина отметила, как руки его, его сильные, осторожные и нежные руки, дрогнули. Значит, он волнуется?
— Ладно, отпусти меня, — попросила она. — Скажи, чтобы подобрали зонтик и туфли.
— Зонтик и туфли?
— Да. Зонтик я привязала к шторм-трапу, или как он у вас называется, а туфли скинула на палубу катера.
— По шторм-трапу? Ты с ума сошла!
Он ногой открыл дверь, внес ее в каюту, большую и темную от высоких панелей красного дерева, опустил на диван. Каюту качало. Маленькая лампочка на дальней стене то уплывала вдаль, то приближалась. Никогда на корабле не почувствуешь себя твердо, как на земле…
— Я замерзла, укрой потеплее.
Он сел на диван, склонился над ней. Ее губы не отозвались на его поцелуй — они были мокрые, холодные и вялые. Он встал быстрее, чем могло быть в эту минуту, то ли остался недоволен ею, то ли сдерживал свое нетерпение, сказал:
— Распоряжусь насчет твоих туфель и зонтика.
— Да, зонтик не мой. Его надо обязательно найти. Понял?
— Да…
Он вышел. Дверь осталась неприкрытой, и она слышала, как он давал распоряжение срочно доставить зонтик и туфли и кого-то отчитывал за шторм-трап и за то, что ему не доложили о Нине. Она хотела было встать и попросить его, чтобы он никому не выговаривал за нее, но его голос уже затих. Вот дверь открылась, и Гуртовой вошел в каюту. Она видела только его силуэт, лампочка была позади него, и тут он совсем заслонил свет.
— Включи верхний свет, — попросила она, вставая.
Но он не включил свет. Он снова взял ее на руки и стал целовать лицо, глаза, шею. Задыхаясь, проговорил:
— Ты вся мокрая. Сними платье.
— Уйди, я разденусь.
Он ушел куда-то, но вскоре вернулся.
Она лежала, закутавшись до подбородка, и зубы у нее стучали. Он бросился к ней, стал целовать в лоб, в глаза, в губы.
— Миша, посиди со мной. Ну, будь милым. Дай мне привыкнуть к тебе. Отпусти меня. Как ты плавал? Было интересно? Какой длинный был месяц.
Он отпустил ее, тяжело дыша, насупился, сел на край.
— Будь умницей. Как тебе жилось?
Он качнулся над ней, притянул к себе ее голову, ее волосы прилипли к его лицу.
— Да ты мокрая вся…
— Дождь льет… Просто наказание. Так, как ты плавал?
— А, ничего интересного. Чертов день без начала и конца. Так надоело.
— Не заходили никуда? Как там живут на Севере?
— Как же, заходили, — ответил он, тяготясь разговором, никчемным и не нужным ни ему, ни ей, конечно. Эту странность Нины — отвыкла, дай привыкнуть — он заметил в первый же год их жизни, и она не пришлась ему по душе. Он и тогда увидел за ней что-то другое, хотя и не знал что, а с годами стал все с большей подозрительностью относиться к ее чудачеству: «отвыкла, дай привыкнуть»… Он не позволял себе подумать, что она могла быть с кем-то другим, просто он не допускал, что она может предпочесть его кому-то другому, но все равно эти ее отговорки всегда бесили его, но вместе с тем разжигали любопытство, страсть нового открытия.
Она подсознательно хотела, чтобы он спросил ее о чем-нибудь, спросил о детях, ну, хотя бы о сыне, о ней самой, о том, как ей тут без него жилось, о чем думалось, но тут же решила, что спрашивать ему в сущности не о чем, они же говорили по радио чуть ли не каждый божий день. Она ничего не приберегла к его приезду, никаких новостей. Разве что скорый приезд матери… Хотя она могла бы рассказать ему об одном податливом на лечение эстонском мальчике, знающем русский язык, но ей вдруг стыдно стало, что она подумала о нем в постели. Как она может о нем говорить? Но ей все-таки хотелось говорить, слышать голос мужа, знать подробности его жизни и поведать о своих. Но почему она так скована при первых встречах с ним? Все в ней настораживается против чего-то, не открытого в нем. Она знала, что привыкнет к нему и неприятие это пройдет, и она уже хотела, чтобы оно скорее прошло, потому что ждала, когда придет не сравнимое ни с чем новое ощущение жизни и такая переполненность ее радостью, когда хочется крикнуть: я самая счастливая на свете…