Едва Юзек заговорил об отъезде в Палестину, как вот он, отъезд, и глазом моргнуть не успели. Юзек даже не захотел подождать, пока пройдут Дни трепета[112]
. Шайндл вернулась в город. Из-за сына она целыми днями лежала пластом, перевязав голову, умоляла, плакала, но Юзек оставался глух. Он даже постельного белья не захотел с собой брать, готов был ехать в страну предков с одним чемоданом. Уезжал он не один. В Варшаве собралась целая группа «палестинцев», одни из Литвы, другие из Польши. Пели песни, курили самокрутки и говорили о морях, кораблях и гаванях, о земле, которую барон Ротшильд бесплатно раздает колонистам, о турецких законах и чиновниках. Слушая эти разговоры, Шайндл ломала руки. Сколько Юзек ей ни втолковывал, что еврейские лавочки — это ерунда, что у народа должна быть своя страна, свой язык и культура, Шайндл не могла его понять. Она твердила, что сына не иначе как сглазили. С чего еще мальчик решил бросить родителей, отказался от университета и собрался в Палестину? Наверно, с ума сошел. Говорят, там голод, арабы остались такими же дикарями, как во времена Измаила, и легко подхватить малярию, осушая болота. Земля там неплодородная, скудная, каменистая. Шайндл знала, что в Страну Израиля едут умирать, а не жить. Уезжают бедные старики, для которых всей общиной собирают деньги в жестяную кружку. В детстве ей рассказывали о Иерусалиме, праматери Рахили, праотце Аврааме и пещере, где он похоронен. Шайндл представить себе не могла, что эта страна существует до сих пор. А если и существует, то это ж где-то за тридевять земель. Она рыдала, пока слезы не иссякли, и уговаривала сына, пока у нее не кончились слова. Азриэлу пришлось взять для Юзека ссуду, Калман тоже дал денег, но ведь вся компания отъезжающих собирается жить коммуной и всем друг с другом делиться. Шайндл видела их: чернявые, патлатые парни с усталыми глазами. Они носили черные рубахи и, когда говорили, часто вставляли слова на святом языке. Ехала с ними и одна девушка. Еще до отъезда она взяла себе необычное имя — Авигаиль.Шайндл еле пережила дорожные сборы, а когда сын уехал, в доме стало пусто, как после похорон. На Рошешоно Шайндл всегда готовила карпа, покупала яблоки, мед и виноград, чтобы сказать над ним благословение, как было заведено у ее родителей. В этот раз она оба праздничных дня пролежала в постели, даже не пошла в синагогу послушать, как трубят в рог. Азриэл убеждал ее, что надо смириться. Бывает, ребенок умирает, но Юзек-то жив. Вон, письмо прислал из Констанцы. Но Шайндл продолжала тосковать. Азриэл наблюдал в собственной семье классический случай melancholia simplex[113]
. Все симптомы налицо: грусть, рассеянное внимание, потеря аппетита, бессонница, бесконечные разговоры об одном и том же. Он выписывал жене обычные лекарства: хлорал и опиум. Шайндл спала допоздна, но вставала с пустой головой, как она говорила. Время для нее тянулось ужасно медленно, кожа стала сухой, она бродила по комнатам, бледная и задумчивая, глядя прямо перед собой. Хотя Азриэл понимал, что Шайндл больна, он не мог избавиться от досады. Она почти перестала обращать внимание на Мишу. Азриэлу казалось, что в ее меланхолии есть какое-то упрямство. Неужели она настолько расстроена, чтобы совсем не понимать, что делает? Не такое уж большое горе приключилось, чтобы с ума сойти. А она ухватилась за свою трагедию, как утопающий за соломинку. Говорит, это он виноват, подавал сыну плохой пример. Вот и для Юзека семья — пустой звук. Шайндл предсказывала, что Зина тоже плохо кончит. Подруг нет, целый день сидит, книжки читает. Страшно подумать, но как бы, чего доброго, не пошла по дорожке Мирьям-Либы…Шайндл говорила об этом с такой горечью, что Азриэл едва решался отвечать. Ведь ситуация гораздо хуже, чем ей кажется. Азриэл попал в ловушку. Каждый день он думал, что уход из семьи сломит его и морально, и физически. Он сам не мог поверить, что способен на такую низость.