Мы долго ехали молча. У Конца лицо все еще было хмурое. Он, казалось, спрятался за очками, и мне было трудно додумать до конца хоть одну мысль. Я едва не забыл, куда и зачем мы едем. Ах, да. Прикинуть на месте различные варианты архитектора. А я думал о Зигрид, о Пауле, ее отце, о Кобленце и его сыне, о Конце — обо всех вместе. Одна мысль тянула за собой другую. Он старше любого старика. Главный архитектор, который хотел революционными методами изменить облик города, который только что излагал нам планы и проекты с элегантностью кибернетика, если можно так выразиться, не сумел найти простейшей формулы воспитания собственного сына. Я убежден, он ни черта не понял в том, что мы узнали за эти годы. Для него сын всегда будет Эйнштейном.
А Конц все же плюнул ему под ноги. Концу лет сорок, а может, всего тридцать пять, но ему и этого хватит… Так я совсем недавно, еще позавчера думал о нем… Очевидно, я ошибся. Сейчас мне казалось, будто здесь, в доме Кобленца, и на улице перед домом я видел Конца впервые, и не существенно, хорошо он ко мне относится или плохо. Конц, мы с тобой одинаково думаем. Мы с тобой одинаково чувствуем.
Он спросил меня:
— Ты ничего точнее не знаешь? Она что, ждет ребенка?
Я вздохнул.
— Надеюсь, что нет.
На Рыночной площади мы вышли из машины. Конц остановился перед Голубой башней, смерил ее глазами, посмотрел на Роланда, задержал взгляд на его каменном мече и пошел вдоль старой стены. Меж зубцами и в проемах сгоревших окон уже снова гнездились голуби. Они ворковали и хлопали крыльями. Некоторые взмывали вверх, садились на шпили церквей, потом слетали оттуда. Конц внимательно смотрел и на голубей. Наконец поднял воротник куртки и сказал:
— На каком бы углу башни ни встать, все равно дует ветер. Ты заметил, что сегодня очень ветрено?
Я взглянул на небо. Оно было синее и безоблачное. Нет. В воздухе ни малейшего дуновения.
— Удивительная башня. Ранняя готика, если не ошибаюсь. Нужно реставрировать… А теперь пошли. Пойдем по городу. По Большой Лейпцигской, мимо Отважного рыцаря, а потом свернем к железной дороге. Но сначала своди-ка меня к твоему водителю…
В это утро меня уже ничего не удивляло. От Конца — я это уже знал — с минуты на минуту можно было ждать чего-нибудь нового.
Мы вошли в темный сводчатый коридор, навстречу пахнуло холодом. Пришлось включить электричество, хотя на улице светило яркое солнце. Ни одного окна, даже вентиляции нет. Поскрипывали ступени крутой лестницы. Пахло плесенью.
Конц заговорил, и его голос, растекаясь по углам коридора, возвращался оттуда совсем чужим.
— Сколько бы вариантов реконструкции ни было, такие дома мы все равно будем сносить.
На четвертом этаже мы отыскали на обшарпанной стене дощечку с именем водителя трамвая. Я нажал кнопку звонка. Послышались шаги, и дверь открылась.
Перед нами стоял Пауль, и я сразу почувствовал, что его что-то гнетет. Дочь, конечно же, дочь. Тихо, слишком тихо для своей радушной натуры, Пауль сказал:
— А, это ты, бургомистр… Это ты…
Конц представился. Мы зашли посоветоваться, сказал он. И если Пауль, явно удивленный нашим визитом, в смущении потирал нос, то я воспринял слова Конца как обычную формулу вежливости. Так говорят, если в голову не приходит ничего лучшего. Но ведь у Конца каждое слово значительно. Он его десять раз прокрутит в голове, прежде чем произнесет вслух.
Я впервые входил в квартиру Пауля, поэтому меня охватило любопытство. Посмотрев на жилище, можно многое сказать о его хозяине. Я хотел хорошенько осмотреться. Но сделать это было не так-то просто. В темном коридоре висело зеркало и стоял прадедушкин комод. В комнате — буфет с вышитыми салфеточками, весь заставленный посудой, кушетка или, скорее, софа с горой подушек, окно, которое упиралось в отвратительную кирпичную стену заднего двора. Я все еще не решался спросить Пауля о дочери. Ее имя камнем лежало у меня на языке, и он не поворачивался. Но не успел я прикрыть за собою дверь, как у стола увидел обеих женщин. Мать. А рядом Зигрид с растерянным взглядом, как мне показалось.
Должно быть, Конц догадался, что именно эта девушка доставила мне столько тревог. Он вопросительно взглянул на меня.
Я его понял и незаметно кивнул. Значит, она опять дома. Сидит за столом, прильнув к матери. Опухшие губи, на ресницах застряли слезинки, но вообще-то, вообще ничего особенного… Удивительное дело! Как только снова видишь человека, за которого только что волновался, полагая, что с ним случилось что-то ужасное, сразу успокаиваешься. Вот он, живой. К чему были страхи? Даже смешно, что в голову лезли мысли чуть ли не об убийстве по ту сторону Заале. И все вопросы теряют свой смысл. Язык мой снова задвигался. И, протягивая девушке руку, я стал шутливо говорить о том, что хорошо ее помню; в тот вечер, в своей кондукторской форме она смахивала на храброго портняжку из сказки. Она улыбнулась. Но я знал, что до хорошего еще далеко. Очень далеко. Хотя бы потому, что ей по-прежнему может причинить боль этот гнусный парень.