Крестьянин выронил спичку, их вновь окутал мрак; наступила полная тишина, и только слышалось прерывистое дыхание обоих мужчин. В углу подвала, скрытая тьмой, царившей под сводом, сидела закутанная в платок старуха.
— Если будете молчать, — донесся из угла хриплый голос, — не произнесете ни слова и не будете зажигать света, им не найти вас!
— Рассказ мой близок к концу, — продолжал Славский. — Женщина, которой было уже за шестьдесят, в начале боев успела скрыться в глубоком подземелье, находившемся под Старым Мястом, и поэтому избежала эвакуации. Она взяла с собой небольшой запас продуктов, но его хватило ненадолго, нас ведь теперь было трое. Чтобы не умереть с голоду, нам надо было вскоре покинуть наше укрытие. Но об этом нечего было и думать. День и ночь по развалинам шныряли патрули, подвал был надежным убежищем, а за его стенами нас подстерегала смерть. Старуха, однако, знала дорогу на волю, она хотела принести нам еду, но мы не отпускали ее. Через несколько дней, когда мы, обессилев от голода, заснули, она тайком покинула нас, а через несколько часов возвратилась и принесла хлеба. Это были заплесневевшие горбушки, вымазанные известкой, изгрызенные крысами, но это был хлеб. Каждую ночь она откапывала его из-под развалин, к тому же приносила воду. Наши предостережения были бесполезны. Никто ее не обнаружит, уверяла она. Ну а случись это, она ведь старуха…
Так мы жили не знаю сколько времени. Когда мы покинули подвал, был конец октября.
Однажды ночью старуха больше не вернулась. Мы ждали ее весь следующий день, но напрасно. Не знаю, была ли она расстреляна или лежит погребенная под рухнувшими развалинами… Когда наступил вечер, мы решили бежать. И благополучно добрались до противоположного берега. А неделю спустя уже сражались в рядах Войска Польского.
В хижине наступила мертвая тишина.
— Когда вы были последний раз в Варшаве? — спросил наконец с улыбкой Забельский.
— Не спрашивайте, — ответил Славский. — Так уж получается, что в отпуск меня манят Татры!
Керстен в глубоком раздумье смотрел на горы. Луна, поднявшаяся над скалистыми краями долины, заливала белым светом озеро и горы.
Вот оно, стало быть, возвращение!
Керстен шел по равнине. В кронах берез раздавалось сладостное, хватающее за душу пение дроздов. Легкий ветерок шевелил траву и цветы царского скипетра. Однако с той стороны, где сливаются воды Вислы, Солы, Прцжемши, с болот и низин тянулся туман, заволакивая пеленой горизонт.
Земля под ногами Керстена похрустывала. Он нагнулся и поворошил рукой в траве. Затем встал в посмотрел на бесцветные кусочки, на крошащуюся известь в руке и, помедлив, бросил на землю. Не торопясь, он продолжал свой путь вдоль железнодорожного полотна, поросшего травой и сорняками. Справа и слева и между стволами берез возвышались громадные холмы, руины взорванных железобетонных сооружений. Керстен поднялся по растрескавшимся ступеням к тяжелому железобетонному перекрытию, одним концом осевшему в подвал. Повернул голову и осмотрелся. До самого горизонта, куда хватал глаз, простиралась равнина, обнесенная колючей проволокой, рассеченная равномерно расположенными сторожевыми вышками. За ограждением в виде гигантского четырехугольника стояли бесконечными рядами обветшалые бараки. Через ворота проходной, чей исполинский силуэт четко вырисовывался на горизонте, в безмолвии пробивалась порыжевшая от ржавчины железнодорожная колея, заросшая высокой степной травой.
Слой извести, покрывавший землю на протяжении километров, был пеплом четырех миллионов людей. Там, где теперь стояли мелководные болота, наполненные черной маслянистой водой, горели когда-то костры. Сохранившиеся здесь развалины представляли собой остатки газовых камер и крематориев.
А все это в целом: бесконечная равнина среди болот, луга, березовые рощи, бараки, сторожевые вышки и забытая колея, — все это и есть Биркенау.
Керстен вновь спустился по лестнице и сел на нижнюю ступеньку. Он вытащил из кармана пиджака небольшую книжицу в клеенчатом переплете, полуистлевшую, в пятнах. Керстен задумчиво полистал ее; казалось, он страшился прочитать то, что написано на пожелтевших страницах.
Утром он побывал в Освенциме, центральном лагере, расположенном всего в нескольких километрах от Биркенау. Керстен нашел его таким же, каким он навсегда запечатлелся в его памяти десять лет назад, когда их гнали на запад приближающиеся танки.
Надпись на лагерных воротах издевательски гласила: «Труд освобождает». Колючая проволока двойного забора была натянута на белых изоляторах, от голых кирпичных строений веяло ужасом.
Хотя лагерь, освещенный утренним солнцем, лежал безмолвный, необитаемый и ворота были широко распахнуты, он продолжал внушать ужас. Три года провел здесь Керстен. Сегодня, увидев все это вновь, он ощутил леденящее дыхание смерти, он не представлял себе, как можно было выжить здесь один-единственный день.