— Эва интересовалась положением здесь церкви. Пасторы состоят на жалованье, ответил я ей, и поэтому делают все, что от них требуется: борются против социализма и благословляют атомную бомбу. Проклинают революционеров, но не за то, что те стреляют, а за то, что они ликвидируют частную собственность. Впрочем, бог давно умер, и церковь напоминает улиткин дом, в котором уже нет улитки, какое же это убежище для ищущих утешение!
Мартин все еще ходил взад и вперед, заложив руки за спину и опустив глаза. Каждый раз, когда он приближался к печурке, раздавался скрип половицы, печурка вздрагивала, и из нее сыпался пепел. И каждый раз звенели, ударяясь друг о друга, кастрюльки.
— Копить горечь, может быть, и можно, — сказал я, помолчав, — но нельзя отравлять ею собственное сердце.
— Вы считаете меня бессердечным?
— Да, бессердечным и подлым. Ваша злоба мне понятна, но почему вы не изливаете ее на людей, повинных в ней, этого я в толк не возьму.
— Ну вот, коммунистическая пропаганда, чтобы завербовать в свою веру. — Он рассмеялся.
— Мне надо идти, — сказал я.
Мартин проводил меня до станции. Он шел короткой дорогой, через разбомбленную заводскую территорию. Над мокрой землей поднимался холодный туман.
— С Эвой я тоже шел здесь, — сказал он, когда мы завидели огни вокзала. — Я спросил, почему, в сущности, она пришла ко мне. И смеялся же я, когда она сказала, что надеялась найти частицу счастливого прошлого. Можно подумать, что в прошлом не было лжи и бессмыслицы, как и в настоящем. Просто мы еще не сознавали этого! Она никак не думала, пояснила Эва с трогательной наивностью, что я способен жить бессмысленно и бесцельно. Она надеялась, что я сумел найти какую-то цель.
— И вы, конечно, опять посмеялись над нею, — сказал я, насилу себя сдерживая.
— Нет, представьте себе, не смеялся! Как ни смешно, но ее тон тронул меня и даже встревожил. Остановившись, я внимательно посмотрел на нее и спросил: а ты нашла смысл и цель?
Мартин и сейчас остановился, но смотрел он не на меня, а на вокзал, светившийся в сером море тумана, стелившегося над землей.
— Ей незачем было качать головой. Я и так все понял. Что же ты собираешься делать, спросил я. Уйти и никогда не возвращаться, сказала она. У меня нет почвы под ногами. Примерно так она выразилась.
— А дальше, — сказал я, — а потом?
— А потом я пытался втолковать ей, что, в сущности, мы с ней пришли к одному и тому же. Но она смотрела на меня не видя, смотрела словно сквозь меня, а потом медленно, точно безумная, сказала: «О нет, мы с тобой далеки, как небо от земли». И ушла… Не прибавив ни слова, не взглянув на меня.
— И вы отпустили ее! — вскричал я. — Отпустили навстречу несчастью, хотя знали, в каком она отчаянии, что ей жизнь не мила.
— Да, — подтвердил он. — Да, отпустил ее. А что мне было делать? Истинная жизнь начинается только за пределами отчаяния. Но я, кажется, повторяюсь.
На прощание мы не подали друг другу руки. Он поклонился коротко и безмолвно. Словно формально приносил свое соболезнование.
Когда я шел от станции городской электрички, мне навстречу хлынули веселые толпы людей из театра Фридрихштадт-Палас. Плотными гроздьями скапливались они у переполненных ночных кафе. Возле дома меня ждал Вольфганг. Глянув на меня, он ни о чем не спросил. Молча поднялись мы по лестнице. Иоганна тоже ждала меня. Она отодвинула пишущую машинку и подсела к нам.
— У меня уже нет надежды, — сказал я, передав им мой разговор с Мартином. — И все ж я пытаюсь уговорить себя, что этого не может быть!
— Иллюзии — только попытки затушевать собственную вину, — спокойно заметила Иоганна. — Я никогда не видела Эву, и обстоятельства жизни у нас разные, но я все больше и больше понимаю ее. Чувствую, что очень полюбила бы ее. Мысль о Эве будет вечно омрачать наше счастье.
В эту ночь мы не спали. Говорили мы мало. Каждый остался один на один со своей виной, но хорошо, что мы были вместе.
Никогда еще Эва не была так близка мне, как в дни, когда меня охватил страх за нее. Прежде я и не знала, что привязана к ней. И не понимала, что мало заботилась о ней. Моя участь, которую я научилась терпеливо сносить, сделала меня черствой, равнодушной к чужим горестям. А Эва не из тех, кто просит о помощи. Она с детства была задумчивой, всегда погруженной в свои мысли, проще всего было ладить с ней, если оставить ее в покое.
В первое время, переехав к нам, Эва была очень разговорчивой. Но скоро это кончилось. Неуклюжие пошлости моего мужа претили ей все больше, а я не разбиралась в тех вопросах, которые ее волновали. Даже отношения Эвы с мамой мало меня трогали. Мой муж не очень-то любит выходить из дому, к тому же мама его всегда утомляла, поэтому последние десять лет я редко бывала у нее. Да и мама не проявляла ко мне интереса. Одной только Эве она доверяла все, ее она обожала. Эва бывала у мамы почти каждую неделю, а если случалось, что не могла съездить, отправляла ей длинное письмо. А в последнее время, когда маму начала тревожить любовь Эвы к Рандольфу, она и сама стала к нам приезжать.