Комиссар выразил мне свое соболезнование. Предложил стул. Вдоль стен высились до самого потолка канцелярские шкафы. Под окном на полке лежал светло-коричневый портфель Эвы. Он был так набит, что молния не застегивалась. Из портфеля торчал копчик голубой вязаной кофточки. Мне точно кто-то медленно сжимал горло.
Комиссар Хандке вынул из ящика стола конверт.
— Что она с собой сделала, господин комиссар? — проговорила я сквозь рыдания.
— Минуту, простите, я вам все расскажу. Предъявите, пожалуйста, ваше удостоверение. Вы ее сестра?
— Да, господин комиссар, она жила у меня, — ответила я, дивясь, что вообще способна еще говорить.
— Знаю.
Комиссар говорил деловым тоном, хотя, как ни странно, в нем звучали теплые нотки. Этот тон не был ни бесчувственным, ни чувствительным; он не был ни официальным, ни фамильярным, ни жестоким, ни сентиментальным. Комиссар не вкладывал никакого другого смысла в свои слова, а сообщил факты, но я заметила, что они не оставляют его равнодушным. Комиссар открыл удостоверение личности Эвы и показал мне фото.
— Это ваша сестра?
Фотография была старая. Эва не любила сниматься. Когда выдавали удостоверение личности, мы вместе пошли в полицию, и я помню, что женщина, выписывавшая нам документы, не хотела брать у Эвы карточку, потому что та была еще со школьных времен. Эва очень коротко стригла тогда волосы, хотя это было еще не модно, и черты ее лица выглядели на снимке грубее, чем на самом деле.
Комиссар вынул из левого ящика стола синюю папку, открыл ее:
— Я могу рассказать вам о случившемся, если вы не будете волноваться.
— Да, пожалуйста, расскажите мне все, господин комиссар. Мне все надо знать!
Деловым тоном, в котором все-таки слышалось, как сильно он потрясен, комиссар поведал мне, что Эву нашли в лесу, неподалеку от озера, школьники. Под головой у нее лежала голубая вязаная кофточка. Она перерезала себе вены.
— Я сам поехал туда первым. Сведения, полученные из Берлина, и установленные нами печальные факты говорят о том, что ваша сестра, очевидно чем-то потрясенная, ушла в четверг утром из школы, но сюда пришла только к вечеру. По словам смотрителя шлюза, она два, а то и три часа стояла на мосту, а потом побрела в лес. Она лежит в мертвецкой, — помолчав минуту, добавил комиссар. — Я уже получил разрешение судебных органов. Вы можете заняться похоронами.
— Не оставила ли она записки? — спросила я глухо.
— Да, — ответил комиссар, — записка лежала около нее в траве.
Он протянул мне через стол бумажку. Клочок, поспешно вырванный из записной книжки, в мокрых пятнах: «Простите! Но у меня нет другого выхода!» Записка была написана карандашом, ее обычным мелким и угловатым почерком.
— Не буду вас сейчас спрашивать о причинах самоубийства, — тихо сказал комиссар. — Видно, она не выдержала. Однако говорить об этом нам еще придется, и не только по личным обстоятельствам, но и в интересах дела. Многие причины, ведущие к самоубийству, в нашем обществе уничтожены. Тем не менее самоубийства случаются. Нам надо попытаться выяснить эти причины, чтобы устранять их.
— Да, — согласилась я. — Нам надо это сделать непременно. Кое-что мне известно, и все же я не понимаю се поступка. Она, видимо, себя не помнила!
— Или пришла в отчаяние, — добавил комиссар. — Но думаю, об этом мы поговорим позднее. Вам лучше всего было бы немедля позаботиться о перевозке и погребении. Поверьте, для вас сейчас самое лучшее — заняться делами. Сообщите, пожалуйста, когда состоятся похороны.
Коридор казался мне бесконечным. Но вот я снова очутилась на улице, залитой мягким светом осеннего солнца. Под мышкой я держала Эвин портфель. На голубой кофточке, лежавшей сверху, виднелись темные пятна.
С Рандольфом мы встретились на следующее утро у вокзала. Я попросила его поехать со мной, страшась свидания с матерью. Мы мало говорили в поезде и молча шли по безлюдным воскресным улицам тихого городка, мимо средневековых ворот с башней, по Рыночной площади, такой просторной теперь, потому что окружающие ее дома, разрушенные бомбежкой, не восстанавливали.
В этом городе прошло мое детство, и, хотя я давно сжилась с Берлином, мной всегда овладевали воспоминания, когда я шла мимо церкви, мимо позолоченного, сверкающего на солнце орла над аптекой. Но сейчас все приятные воспоминания подавляла одна-единственная мысль, мысль об Эве, у которой не хватило сил вырваться отсюда. И внезапно я возненавидела этот город, который не отпустил от себя Эву, и мне показалось, что он завладевает и мной.
Рандольф, видимо, понял, что со мной происходит, и, словно желая утешить, взял меня под руку. Я даже обрадовалась, но, увидя знакомых, отодвинула его руку.