Только разве я смогу объяснить, что смеюсь не над нами? Упаси боже смеяться над добропорядочными оседлыми людьми из трехэтажного дома с тополем у входа, живущими теперь вроде старика и старухи из ветхой землянки: «Рыбка, рыбка Тимпете, приплыви скорей ко мне. Ильзебилль, жена моя, хочет стать женой короля». А ведь прежде у нас и желания не могло возникнуть сделаться там королем, папой или господом богом: довольная судьбой, одна продавала внизу, в лавке, муку и комбижир, соленые огурцы и суррогатный кофе, другая за столом, покрытым черной клеенкой, зубрила английские слова, поглядывая время от времени на город и реку; тихо, мирно простирались они внизу, не вызывая во мне желания когда-либо покинуть их, мой младший брат с невероятным упорством сооружал из конструктора все новые и новые чудеса, которые он с помощью веревок и колесиков пытался привести в какое-нибудь, пусть даже бессмысленное, движение, в то время как наша бабушка наверху, на кухне, жарила картошку с луком и майораном — жарить так картошку после ее смерти уже никто не умеет, — а дедушка, повесив просмоленную дратву на шпингалет окна и отвязав синий сапожный фартук, принимался тут же на деревянной досточке надсекать ножом корочки хлеба — как бы иначе мог он своим беззубым ртом разжевать их?
Да, трудно разобраться в том, для чего нас превратили в бездомных бродяг, но еще труднее объяснить, почему я над этим все время смеюсь. Смеюсь, хотя мой дядя — он «коренник» во второй тележке нашего маленького обоза — в который уже раз подозрительно спрашивает: «Хотелось бы знать, над кем здесь можно смеяться?» Смеюсь, хотя сознаю, что опасение, не над тобой ли смеются, неминуемо возникает у каждого, даже если его будут клятвенно заверять в обратном. Смеюсь, хотя, по совести говоря, мне хочется успокоить дядю, сказать, что смеюсь я исключительно над собой — и это сущая правда, поскольку в этот момент мне кажется, что меня с ними нет, пусть даже одну из фигур, подгоняемую в темноте ветром, любой принял бы за меня. Сам себя не видишь, когда находишься сам в себе, я же видела всех, в том числе и себя (как вижу всех нас и сегодня), будто меня кто-то вытащил из моей оболочки и, поставив рядом со мною же, приказал: «Ну, смотри!»
Я и смотрела, правда, без особого удовольствия. Вот мы сворачиваем с проселочной дороги и медленно тащимся в темноте по ее ответвлениям, вот добираемся до аллеи, которая подводит нас к воротам и дворовым постройкам какого-то имения, вот, несмотря на ночь, к конюшням, немного прихрамывая, подходит сутуловатый мужчина, не обладающий, видимо, даром чему-либо удивляться, поскольку он приветствует наш измученный, находящийся на грани отчаяния отряд невозмутимо и на свой манер:
«А, это вы, Содом и Гоморра! Ну, ничего ничего! Местечко в маленьком бараке как раз найдется для любящей парочки!»
«Чудак какой-то», — удрученно заметила мама, когда мы последовали за Калле во двор, а дедушка, обычно скупой на слова, не без удовольствия пояснил: «Видно, у него не все дома». Так оно и было. Калле стал, например, называть дедушку мастером, хотя дед за свою жизнь добился только таких «высоких» чинов: «рядовой императорского пехотинского полка», «сапожный подмастерье господина Лебузе из города Бромберга», «стрелочник имперской железной дороги», «инспектор округа Франкфурта-на-Одере».
«Послушай-ка, мастер, — сказал Калле, — располагайся вон там в закутке. — И он удалился, насвистывая: «Выпьем-ка еще по чарке, выпьем-ка еще по чарке…» Кипяток и чай все эти люди, спящие на двухэтажных кроватях, видимо, уже получили и съели свои неизменные бутерброды с ливерной колбасой — это легко можно было определить по запаху: даже во сне я прикрывала нос рукой. Дедушка — он у нас плохо слышал — стал было по привычке читать на сон грядущий «Отче наш», но едва он проговорил «И остави нам, господи, долги наши», как бабушка крикнула ему в самое ухо, что он не дает людям спать, и они поссорились. Теперь пререкания стариков могли слышать все, тогда как прежде их слышали лишь скрипучие деревянные кровати да ангел-хранитель в червой раме, с изречением внизу: «Не отчаивайся, даже если дал трещину последний якорь спасения».