Я смотрела на осунувшееся лицо матери, которому грим придавал нечто призрачное, и спрашивала себя, почему же я не испытываю к ней жалости.
— Она обязана была охранять наследство, — повторила мама. — Она не смела отступать от выполнения своего долга.
Меня угнетало сознание, что я не чувствовала жалости к матери, но я поняла наконец причину этого. Она не горевала об умершей, она только упрекала ее, а вся ее нечеловеческая любовь принадлежала только потерянной собственности.
— Ее обязанностью было жить, а нашей — поддержать ее. — сказал Рандольф. — Нам надо было попытаться избавить ее от чувства безнадежного одиночества!
— Вы говорите — одиночества! Почему? Разве у нее не было любящей матери? Разве она не могла излить все, что ее угнетало, на материнской груди?
— Фрау Бреест, — сказал едва ли не умоляющим тоном Рандольф. — не станем же мы судить Эву. Конечно, ничто не может утешить нас, мы понимаем всю неразумность ее смерти, но будем же честными в своем горе, и не надо строить себе иллюзий. Зачастую мы не доверяемся именно самым близким родственникам, потому что они принадлежат другому времени и другой среде.
Как только Рандольф заговорил, моя мать прикрыла глаза. Но теперь она смотрела прямо ему в лицо, и в ее взгляде пылала ненависть.
— Время и среда — вот как вы это называете! А я скажу вам правду. Безбожная чернь, которая пришла к власти, отняла у меня мое дитя. Я пыталась предостеречь Эву. Но болезнь уже поразила ее. Дочь перестала принадлежать мне еще до того, как случилось несчастье.
— Дочь не может быть собственностью, подобно заводу. Она вправе принимать самостоятельные решения.
— Даже вправе восстать против той, что родила ее в муках?
— Но, фрау Бреест, — Рандольф делал усилия, чтобы говорить спокойно, — Эва любила вас! И поэтому ей и было так трудно!
— Она оставила меня! Ради вас, господин Рандольф!
Мать чуть не легла всем своим длинным тощим телом на маленький столик, вплотную придвинувшись к Рандольфу. Но он не пытался избежать ее взгляда.
— Вы подчинили себе Эву. Вы всеми силами старались перетянуть ее на свою сторону, оторвать от матери, от бога, заставить ее забыть фамильную честь, верность, ее права! Вам прекрасно это удалось!
— Я хотел оторвать ее от прошлого, от старых представлений, которые влекли ее в пропасть, — говорил Рандольф. — К несчастью, мне это не удалось.
Глаза матери пылали безумным огнем, лицо исказила судорога. Но наконец она опустила покрытые тушью ресницы и рухнула в кресло.
— Быть может, лучше, что все кончилось так, чем если бы она перешла на вашу сторону, — пробормотала мать, не открывая глаз.
— Мама! — воскликнула я, не в силах больше молчать. — Ты не смеешь так говорить! Можно подумать, что твоя ненависть тебе дороже дочерей.
— У тебя, Магда, — сказала она ледяным тоном, — вообще нет права вмешиваться в разговор, когда речь идет о подобных вещах.
— Нет, мама, я буду говорить! Все мы безутешны и пытаемся понять, в чем наша вина. А ты, именно ты говоришь так, словно виноваты только другие.
— Я знаю виновника, — проговорила она очень медленно, делая ударение на каждом слоге, — я хорошо его знаю.
— Мама! — вскричала я, уже не владея собой. — Как можешь ты так говорить! Я приехала сюда, чтобы поддержать тебя в горе, облегчить тебе мысли об Эве и о сознании твоей собственной вины. Но я вижу, что ты полна ненависти, одной ненависти и обвиняешь всех, только не себя! Мама, образумься же наконец! Пойми, что именно твоя бессильная ненависть была…
Мать смотрела на меня с изумлением и страхом. Я вскочила и подошла к ней.