Я представил себе бегство на этой замечательной лошади: я мысленно видел, как стрелой лечу по полю, и мне казалось, будто даже огненные пальцы пикирующих бомбардировщиков не могут настичь мою уносящуюся тень. Ясное дело, это преувеличение, но всегда, когда я думал о моей легконогой Герме, я фантазировал.
Я думал о Герме, и будущее представлялось мне уже более сносным, а мой жребий — быть пулеуловителем — не таким страшным. Я жил мыслью, что Герма станет моей судьбой-спасительницей; точно так же другие верят, что их спасет молитвенник, колода карт или портсигар в левом нагрудном кармане.
Думая об этом, я подходил к вокзалу. На широкой привокзальной площади свистел ветер, гнавший поземку по серому булыжнику. Сама площадь и прилегающие к ней улицы были безлюдны и пустынны. Напротив охраняемой товарной станции находились бараки и складские помещения. Там же была и конюшня. На всех углах и при входах стояли часовые. Мне показалось, что склады находятся чересчур далеко от казарм. Слишком все разбросано — трудно охранять. А ведь мы были для чехов все равно что кость в горле. Мы надоели им до смерти. Они нас в свою страну не звали, а мы — здесь и живем на их счет. То, что хранилось на наших складах, большей частью принадлежало им. Вот мне и подумалось, что склады слишком далеко от казарм. Как ни крути, они для нас все: здесь наше продовольствие, горючее, боеприпасы. Как это мне раньше в голову не приходило! Чехи — вовсе не робкого десятка…
Одни из часовых проводил меня в помещение склада.
Позднее я пытался дать себе отчет в том чувстве, которое я испытал, получив новую, собственную лошадь. И ничего у меня не выходило. О радости не могло быть и речи: кто же станет радоваться, получая лошадь, верхом на которой ты будешь прикрывать спину своего начальника. И сама она меня тоже не радовала, хотя вообще я очень люблю лошадей. Больно уж сильно затмевала этого гнедого, розовогубого жеребца, спокойно глядящего на меня, другая лошадь, тракинской породы, в которой я просто души не чаял. Когда я садился в седло, я не испытывал ни радости, ни горечи. На душе у меня было так же пусто и мертво, как на привокзальной площади. Я просто выполнял приказ, вот и все. Потом мне стало жаль гнедого: нет, не потому, что он погиб — это могло случиться и с Гермой или со мной, например. Я пожалел его, ибо судьба обошла гнедого, лишив того единственного, что придает смысл жизни лошади, — любви взамен верности. И лишил его этой любви я, я, которого он нес на себе сквозь огонь и воду. Когда он упал и дым от разорвавшейся гранаты рассеялся, так что я смог увидеть, что на земле еще что-то копошится, я мысленно вздохнул с облегчением: слава богу, это всего лишь гнедой, с Гермой ничего не случилось. Вот видишь, выходит, и коня можно обмануть, даже предать, ведь конь — это не простое животное, это друг.
Мой приятель прервал рассказ, посмотрел на денники — влево, вправо. Конюшня была скудно освещена двумя маленькими лампочками. Мы вдыхали теплый, терпкий запах сена и лошадей. До нас доносились звуки трущихся друг о друга зубов и мягкое пришлепывание губ — они ели. Приятные, мирные звуки.
Я подумал, что многие из нас обращались с лошадьми так, словно они одушевленные механизмы, которые ускорят шаг, ежели на них прикрикнуть, и побегут, если их стегануть. Отт никогда не стегал лошадей, хотя не все наши рабочие коняги подчинялись ему с такой же охотой, как его Герма. Большинство из них отупели, не реагировали на повода, ожесточились от бесконечной работы и привыкли к кнуту.
Я размышлял о последних словах Отта. Лошадь — это друг, и она остается им, будь то в войну или в мирные дни. Своего отношения к человеку она изменить не может. Зато человек способен перемениться. Он может использовать во зло силу лошади на войне. И он же прибегает к ее помощи, возделывая плодородные поля. У нас в хозяйстве на многих работах лошадей уже заменили эмтээсовские машины. Сейчас нашим лошадкам не приходится трудиться и вполовину так тяжело, как в начале первой пятилетки; и все же они и по сей день остаются нашими непременными и верными помощниками, что бы мы ни строили в своем сельскохозяйственном кооперативе.
Я снова обращаю свои взгляд к Отту, который продолжает рассказывать:
— Итак, поскакал я на гнедом к себе; устроил ему закуток в конюшне недалеко от Гермы, но и не слишком близко, чтобы они не покусали друг друга и не ели овес из одной кормушки. Потом я положил в его денник охапку соломы и пошел к Герме. Настолько неблагородным, чтобы подкармливать Герму за счет гнедого, я все-таки не был. Овес и сено распределялись по справедливости. Я даже давал гнедому чуть побольше — ведь он крупнее. Герма же была очень привередливой. Стоило в овсе оказаться небольшой добавке ржи, как у нее начинались колики. И помолу овес не должен быть мелкого — лучше не надо его вообще. Отруби не должны пахнуть мышами — не то что мышей, одного их духа Герма не выносила То, что мой гнедой поедал запросто, Герме могло повредить. Забот у меня с ней было хоть отбавляй.