Отт задумчиво погладил лошадь.
— Чего только я для нее не делал. Часами чистил ее щетками, полировал до блеска. Я мочился на тряпку и потом растирал ее шерсть. Блестела она, что твой шелк. Я накладывал ей бандажи, чистил копыта, баловал ее разными лакомствами, так что майор даже обозлился на меня и я чуть было не попал к нему в немилость. Будучи еще лошадью майора, Герма все равно принадлежала мне.
Ротман, наверно, это почуял, потому что многое делал мне назло. Когда он выезжал, лошадь блестела, как ясный солнечный луч, а когда возвращался, я едва узнавал ее. Ноги и подбрюшье — в засохшей глине, холка и спина — в мыле… Но меня этим не возьмешь. Чем больше он меня донимал, тем тщательнее ухаживал я за Гермой. Когда у нее появлялись потертости под седлом или на боках от стремян, я с ума сходил от злости. Наездник Ротман был никудышный. В седле держался чересчур прямо, наверное, слишком тяжелое у него было туловище. Чтобы не упасть назад, он, казалось мне, перегибался вперед. Смотреть было тошно, как эта козлоногая чушка сидела на такой горячей лошади. Может, от его неуклюжести я страдал больше, чем Герма. Поэтому и не удивительно, что во мне росла ненависть к майору, тем более острая, что ей некуда было излиться. Ротман без промедления отослал бы меня обратно в часть, заметь он что-нибудь. А я ни за что не хотел разлучаться с лошадью.
Он взглянул на меня, будто просил прощения.
— Ты ведь знаешь, как я люблю лошадей. И что тут удивительного, если ты побывал с ними в огне, в кромешном аду, когда, кажется, небо обрушится тебе на голову и в страхе ты пытаешься найти укрытие среди конских тел. Вдобавок при Ротмане я чувствовал себя в большей безопасности, чем в роте. В конце пятого года войны, надо тебе знать, в немецкой солдатчине не было больше места для героизма. Я в этом убедился после тех дней под Москвой, и, честно говоря, я немного побаивался, что меня опять пошлют на фронт. Мне и у такого начальника было спокойнее, чем рядом с камрадами на передовой.
И вот тут-то я как раз здорово ошибся. Будь я обыкновенным трусом, со мной бы этого не случилось. Но тогда не видать бы мне моей лошади. Настоящий трус учует всякую чертовщину издалека. А я майора не раскусил и вовсю старался, начищая ему, так сказать, ту метлу, на которой он носился по округе.
Этого карлика-великана снедала ярость, которая вырывалась наружу, как только пахло порохом. В его плоской рыжей голове не было места для страха. Чем ближе противник приближался к границам рейха, чем меньше у нас оставалось шансов найти применение полученным навыкам, тем воинственнее делался наш майор. И не то чтобы он был дурак, и не то чтобы он неверно оценивал военное положение вермахта в конце последнего года войны; просто он был офицером-нацистом. С теми июльскими заговорщиками — ничего общего; он знал одно: ему вверен боеспособный полк. А это, как-никак, несколько тысяч в основном молодых, здоровых, хорошо обученных и до зубов вооруженных людей.
Дверь конюшни открылась, и появились первые рабочие. Перерыв заканчивался. Отт поднялся.
— Герма сегодня свободна. Я стараюсь, чтобы ее вообще пореже запрягали. Сейчас поведу ее на выгон. А завтра расскажу тебе, что стало потом с майором, его тремя тысячами солдат, со мной и еще о том, как эта лошадь стала моей.
Мы вывели Герму из конюшни и смотрели, как она с поднятым хвостом, склонив красивую шею немного набок, раздувая ноздри и прядая ушами, рысью уходила к выгону.
— Она такая, — сказал Отт, — гордая и честная. Можешь запрячь ее, и она с поднятой годовой потащит любой груз, покуда не упадет замертво. — С этими словами он вновь исчез в конюшне.
Я вспомнил, что не доел обед, и поторопился в нашу маленькую столовую, чтобы перекусить до начала работы.
На другой день я с трудом дождался назначенного часа. Только мы вернулись с поля, где выкапывали картошку, как я шмыгнул в конюшню, горя желанием услышать от Отта продолжение его истории. Но тут меня ожидало разочарование. Мне сказали, что к обеду Отт вообще не вернется: его послали в лесничество.
Недовольный, я поплелся назад и присоединился к остальным рабочим нашей сельхозартели, которые, развлекая друг друга разными шутками, поджидали обеда. Зато вечером, когда рабочее время подошло к концу и большинство рабочих разобрали свои велосипеды из сараев и покатили по домам, мы с Оттом нашли время для продолжения рассказа. Отт — хороший рассказчик. Он не стеснялся говорить с чувством, хотя в обиходе мы этого стыдливо избегаем. Язык у нас, сельскохозяйственных рабочих, по правде говоря, грубоватый.
Мы сели на ящик из-под мякины; Отт прислонился головой к мешку, набитому тряпьем, и продолжил свой рассказ: