Но вдруг я почувствовал, что волей-неволей становлюсь героем этой истории: я и есть тот самый Изенька, ведь это я читаю письма, а в письмах очень конкретное обращение к Изеньке, то бишь ко мне. Мама, судя по всему, уже прочитала их. Наверное, она тоже чувствовала себя Изенькой. Нужно будет спросить у неё…
«Здравствуй, дорогой мой Изенька, любимый мой мальчик! Тебе сегодня исполнилось пятнадцать лет, и я буду праздновать твой день рожденья, как если бы ты был рядом со мной. Я всегда накрываю стол на троих. Во главе стола сидит твой отец, справа от отца ты, слева я. Господи, как же ты на него похож, сынок! Те же чёрные кудрявые волосы, тот же взгляд, целенаправленный и устремлённый, точно такие же губы, брови, сросшиеся на переносице… Всё вижу так отчётливо, как будто вы действительно рядом. Первый тост отца. Он подходит к тебе, кладёт руки на твою голову, благословляет. Я зажигаю свечи. Всегда шесть. На шестой день я потеряла твоего отца, на шестой день я потеряла тебя, шесть лет скитаний, шесть миллионов погибших во времена Холокоста…
Я праздную твой день рождения одна. Всегда одна. Нет… Не одна: с вами, мои дорогие мужчины. Совсем необязательно, чтобы те, кого мы любим, физически были рядом. Достаточно держать их в своём сердце и в своей памяти…
Нас посадили в последний вагон. Не посадили, а, скорее, загнали, как загоняют скот. Вагон не был забит до отказа, поскольку был последним: там можно было даже сесть. Мы с Ароном сидели в кромешной орущей тьме, прижавшись друг к другу.
Глаза стали понемногу привыкать к темноте, крики стихли, и в вагоне воцарилась тишина. Кричащая немая тишина. Даже младенцы затихли на руках у своих матерей. Состав не трогался, и звуки, доносившиеся извне, казались какими-то ненастоящими, киношными.
Я никогда не видела, как снимается кино, но мне кажется, что оно снимается именно так: мы, артисты, готовимся к съёмке, гримируемся или просто отдыхаем в вагончике, а скоро выйдем на съёмочную площадку, зажгутся рампы и режиссёр крикнет: “Поехали!” Будут стрекотать камеры, оживут декорации, и начнётся выдуманная кем-то жизнь.
На платформе то и дело раздавались выстрелы, и я понимала: те, кто попал в объектив этой “камеры”, никогда уже не выйдут со съёмочной площадки…
В вагоне были все наши местечковые евреи: и наша соседка тётя Сара со своими детьми, и Шнеерсоны всей оставшейся в живых семьёй, и раввин нашей синагоги рэб Хаим Мендель со своей женой Рахилью… Человек сорок. Люди начали потихоньку отходить от посадочного шока и задавать вопросы раввину, как будто он мог им что-либо ответить. Так уж у нас, евреев, принято: со всеми проблемами идти к тому, кто, по нашему мнению, знает, что нужно делать.
“Куда нас везут, рэб Хаим?”
“Почему мы до сих пор не едем, кто-нибудь скажет?”
“Мадам Песя, вы подвинете немного свой тохес? Он занимает аж целых три места!”
Мы с Ароном молча и неподвижно сидели у стенки вагона. Через несколько минут в вагоне начались перемещения: нам, евреям всегда почему-то кажется, что лучше там, где мы не сидим…»
Ужасы этого путешествия «в никуда» стараюсь опустить, поскольку читать их, а тем более пересказывать нет никаких сил. Отсутствие еды и воды делают своё страшное дело: у кормящих матерей пропадает молоко, орут голодные дети, плачут женщины, стонут больные… Но, что удивительно, люди не теряют человеческий облик до последнего, даже в таких нечеловеческих условиях. Делятся последними крохами, утешают тех, кто в этом нуждается, пытаются шутить.
«Евреи, сынок, всегда шутят: когда им хорошо, когда им плохо и даже когда они умирают.
“Дина, ты взяла с собой красивые вещи? А вдруг ты таки ещё выйдешь замуж там, куда нас везут!”
“Простите, Борух, но это женское отделение туалета!”
“Прям-таки женское. Где, простите, вы видите буковку “Жо”?”
“Встаньте в очередь, господа евреи!”
“В какую очередь, Залманке?”
“Тише, Гита. Вы шо, не видите, шо он спит? Завмаг Залман видит очередь даже во сне! Скажите, Залманке, что хоть дают в вашей задрипаной лавке?”
Залман сделал во сне пару-тройку печальных вздохов и затих…
Это была первая смерть в нашем вагоне. Живые и мёртвые рядом. Рэб Хаим сказал, что всё это правильно, поскольку смерть – часть жизни. Мужчины прочитали Кадиш по умершему, но захоронить тело в переполненном людьми вагоне было невозможно, как ты понимаешь. Завмаг Залман так и лежал, завёрнутый в белую простыню, возле самодельного туалета. Я всегда боялась покойников, с самого детства. Там, в вагоне, я перестала их бояться: лежит себе тело, которое когда-то было нашим завмагом Залманом, никому не мешает, кушать не просит, на боль не жалуется, и, что самое главное, не мучается. Многие из нашего вагончика даже позавидовали ему:
“Залманке – хитрый сукин сын! Придумал себе и умер, чтобы позлить нас! А нам тут мучайся за него”.
Можно подумать, что мучения, которые полагались бедному Залману, теперь придётся делить на всех…
Потом умер маленький Ёся. Ему не было ещё и двух месяцев. Он был первенцем, и невозможно передать горе его родителей Давида и Гиты…