Я ни разу не заговорила с ней. Но для меня было утешением каждый день видеть ее. В эти моменты, когда наши взгляды скрещивались, появлялось ощущение, будто мы – семья, будто ни она, ни я, ни кто‑либо другой в этой больнице не настолько одиноки, насколько мы на самом деле одиноки.
Ба-Ба по-прежнему работал в адвокатской конторе, но теперь разрывался на части между всеми теми местами, где обязан был быть. Как и я после школы, он сразу после работы спускался в метро и ехал в больницу, и там мы делили на троих мамин ужин, который приносили ей на картонном подносе. Когда на раздаче была щедрая сотрудница, она выдавала нам два или три дополнительных блюда – целый пир. Ма-Ма всегда оставляла мне желе в стаканчике. Я никогда прежде не пробовала желе, и, когда впервые подцепила кусочек на вилку и встряхнула его, а оно стало плясать и извиваться, мне на миг представилось, будто я – просто богатая белая американская девочка, которая может себе позволить играть с едой.
На Ба-Ба, похоже, постоянные встречи с копами в больничных коридорах не влияли: легче ему не становилось. При виде полицейского его рука всегда сильнее сжимала мою, словно ему было нужно напомнить себе, что мы по-прежнему здесь, вместе и в безопасности. Даже уже разминувшись с полицейским, Ба-Ба не возобновлял разговор, то и дело искоса поглядывал через плечо, наблюдая за фигурой позади нас, прислушиваясь к ускоряющимся шагам.
Но когда Ба-Ба не бежал от собственных теней, он любил меня смешить. И умножал свои старания в то время, пока Ма-Ма была в больнице – наверное, потому что мои улыбки стали такой редкостью. У меня словно атрофировались нужные для них мышцы.
В нашем распоряжении было не так много возможностей посмеяться, но Ба-Ба знал, что мой смех предпочитает кататься на плечах самых непритязательных придумок. Одна из них, чуть ли не самая любимая, родилась благодаря простой сантехнической механике: Ба-Ба уходил в туалет и оставлял в унитазе увесистое, щедрое творение, не сливая за собой воду. Впервые задумав этот розыгрыш, он вернулся в нашу комнату и тут же воскликнул:
И еще, конечно же, была наша песня, «Си-Моу-Хоу». Мы снова начали танцевать под нее по вечерам, возвращаясь от Ма-Ма, после того как Ба-Ба запирал дверь в нашу комнату и убеждался, что за ней не слышно ничьих приближающихся шагов. Его плечи, наконец, расслаблялись и опускались, мои ступни нашаривали его ступни и взгромождались сверху, и мы вдвоем покачивались под ритм, въевшийся глубоко в наши кости. Это была моя колыбельная, уносившая мое сознание прочь от мерного писка больничной аппаратуры.
За время, которое Ма-Ма провела в больнице, я придумала еще много суеверных игр, не требовавших других участников. Я заключала с собой маленькие пари: например, если я смогу добраться до вот этого перехода или здания до смены сигнала светофора или вопля чьего‑нибудь клаксона, то с Ма-Ма все будет в порядке. Еще в то время я стала чаще запинаться о собственные ноги. И даже начала ударяться о дверные рамы, выходя из помещений. Словно мои руки вдруг ни с того ни с сего отросли и стали слишком длинными, словно размах их сделался слишком широк. Я не раз и не два задевала ими других людей, предметы и все, что меня окружало. Чем старательнее я заставляла себя идти быстрее, двигаться плавнее, спасти Ма-Ма, тем больше спотыкалась, тем чаще обманывала ожидания, и цели мои рассыпались в прах прямо перед моими протянутыми руками.
Одно особенно неудачное падение произошло во время большой перемены. Я не помню, что тогда делала и как это вообще случилось, помню только, что слонялась вдоль школьной изгороди далеко от своих подружек, игравших в классики. Я размышляла о том, как это глупо – прыгать сперва на одной ноге, потом на другой с клетки на клетку, когда в мире есть люди настолько больные, что им приходится лежать в постели утыканными иголками. А потом вдруг я споткнулась неизвестно обо что и упала, приземлившись на вывернутую правую руку. Тут же постаралась как можно скорее подняться на ноги. И в спешке еще сильнее вдавила в землю тыльную сторону руки, которая уже начала наливаться синюшностью.