Это письмо передаст Вам превосходный парижский физик по имени Робертсон[1092]
, который тешится путешествиями по воздуху. Он совершил здесь вознесение на небо, прошедшее с большим успехом, и надеется вознестись на Ваших глазах в Вене; извольте, дражайший, любезный принц, оказать ему поддержку в сем проекте. Робертсону прекрасно удаются его экспедиции, к тому же он человек весьма галантный, и было бы не менее ценно сохранить его не только для полетов по небу, но и на земле; рекомендую его Вам от всей души, у него множество достоинств и много ума, это последнее качество, которое почти хотелось бы отнести в здешних краях к существующим лишь в воображении, сделало его пребывание здесь весьма для меня приятным. Увы, найдя немного ума в этих холодных краях, следует тщательно оберегать его, как в Лапландии берегут огонь после того, как солнце так надолго исчезает. Но еще прискорбней то, что отсутствие ума означает отсутствие души; ее весьма мало в сей дорогой России. Вы, думаю, видели другую Россию, но ныне все появляются на свет мертворожденными. Храните мои слова в тайне, как если бы я говорила Вам о любви, а Вы были настроены романически, ибо люди еще вдобавок и злы; никто никого не любит, никто ни с кем не видается ради удовольствия повидаться; все разоряются и ведут жалкий образ жизни: играют, гоняются за развлечениями, которых никто не хочет в других местах; взору предстают убогие зрелища, ледяные лица, что силятся не оледенеть окончательно из‐за холода, женщины, лишенные грации, ибо грация — дар Неба, а Небо далеко от этих развращенных сердец. Нет ничего, что столь приятно украшает существование; умственная жизнь, искусства, дружба не существуют; никакой уверенности, доверия, того умеренного веселья, что позволяет преспокойно говорить столько глупостей, милых сердцу, над которыми высшие существа и не думают насмехаться. Любезная Франция, «столь милый край», как говорила Мария Стюарт, «когда увижу тебя вновь?»; ах, дружба нашла там приют, она очистилась в политических бурях и стала самой настоятельной потребностью народа, который другие народы называют легковесным, ах, нет, не тщеславие заставляет меня сожалеть о Париже. Наверное, ни одну женщину там так не баловали, как меня; наверное, мне могли бы вскружить голову, но еще больше растрогали мое сердце, я сожалею не о стихах, песнях, модах и головокружительном вихре восторга, коему подвержен легко воспламеняющийся народ, а о моих друзьях, о тенистых аллеях Сен-Жермена, Монморанси и того Версаля, что видел великолепные дни века Людовика XIV и несчастные дни Людовика[1093], который, подобно Эдипу, был унесен бурей. Да, и о меланхолии, царящей в одетых в траур рощах, я сожалею. Я бродила по ним с Дюсисом[1094], который, весь погруженный в Шекспира, вдохновлял Тальма[1095] и оглашал округу своими прекрасными стихами. Любезный, шаловливый принц, я вижу, как Вы улыбаетесь. Нет, у Вас не будет удовольствия сервировать с пылу с жару маленькую изящную колкость. Дюсису восемьдесят лет, но насколько он опаснее, любезнее молодых русских бар, почитающих себя очаровательными, если они сказали несколько скверных каламбуров в подражание Брюне[1096] и выставили напоказ свою невыносимую роскошь, русских бар с холодными и обделенными Небом, не умеющими любить сердцами, которые, переняв пороки своих правителей, став первейшими на земле себялюбцами, превратились также в рабов в подчинении у рабства. Ангел, посланный с небес во мрак порока, ангел по имени Александр посетил их; и далекий, весьма далекий от желания той славы, о которой бредил Александр Македонский, восхотел лишь разбить оковы, тогда как другой желал лишь наложить их[1097]; весь его народ любит его, ибо и здесь в народе проявляются чувства и святые побуждения, внушенные природой. Но о чем я буду говорить с Вами? Я тороплюсь и даже не знаю, что пишу; будьте же снисходительны ко всей этой болтовне, я знаю, сколь Вы добры ко мне и потому позвольте мне еще сказать Вам, что «Валери» имела большой успех, даже здесь императрицы[1098] соизволили принять ее весьма доброжелательно, и всех охватило воодушевление, начавшееся в Париже; уже появилось пятнадцать тысяч экземпляров, не считая английского перевода, прекрасного, есть также три немецких перевода, последний весьма хорош, в двух других имеется эстамп, на котором Валери прогуливается в амазонке при лунном свете. Хитроумно, и амазонка, по-моему, весьма кстати. Полагаю, что мы скоро увидим Густава с трубкой во рту. Я работаю над сочинением[1099], которое, надеюсь, Вам понравится. В нем будет салонная любовь, та любовь, что всегда вне закона и со всех сторон подвергается безнаказанным попыткам быть опороченной, любовь, не признающая никаких обязанностей и потому лишенная или почти лишенная очарования; мои картины Вас потешат, Вы увидите ухищренное искусство в действии, никто не лжет, как Густав[1100], но злословят, обманывают, позволяют себе всё и тем не менее скучают, ибо, чтобы не скучать, надо быть добрым и любить. Кое-кто, как Вы и я, знает секрет подлинного счастья: мы любим наших друзей, родных, если они добрые люди, наших матерей и в особенности дочерей. Мы словно наблюдаем из уголка за тем, как живет свет, порой смешиваемся с другими, смеемся, развлекаемся, говорим благодетельные истины. Мы используем смешные стороны других как приправу, пороки как пугало, заставляющее с большей силой любить добродетели и добро; мы любим искусства, литературу, красивые сады, поля и миловидных женщин, когда они немного добры, естественны и по меньшей мере достаточно умны, чтобы уверить нас в том, что они нас любят; вот, дорогой принц, два слова о моем романе, где Вам отведено весьма почетное место: Вас будут слушать как любезнейшего из принцев и Вас будут любить. Иначе и быть не может.