«Всякую и всяческую, – сказал он. – Но это не важно. Есть у меня одна страсть и даже, если хотите, профессия. Это – политика. Кое-что я уже наладил, имеются у меня даже… ну не последователи, а, скажем скромно, единомышленники… Но, увы, нет ни органа, ни помещенья, ни средств… Я дяде Борису писал об этом в Копенгаген, но – увы, – оттуда ни ответа, ни привета, а чем это объяснить? В первую голову: халатност[ью], жеманфишизмом[555]
русского человека, не понимающего, что без стальной поруки, без огня и меча (Кострицкий поднял кулак[556]), мы, в данную эпоху, обречены на скотскую смерть. И вместе с тем, ведь это парадоксально, но это так, ведь я знаю, что дядя Борис, будучи умным человеком, не может не понимать положения».«Я хочу вас предупредить, – сказала Зина с той грозной веселостью, которая в таких случаях разыгрывалась в ней[557]
, – что я с моим вотчимом в прескверных отношениях[558] и совершенно не выношу его идей и речей».Первая страница тетради с рукописью «Дар. Часть II»
(Архив Набокова, Library of Congress)
«Ах, да? – сказал Кострицкий. – Ну, знаете, это ваше частное дело. Я сам вот сколько уже лет с ним не видался, допускаю, что он мог очень измениться и перемениться за эти годы. Но меня огорчает, что, по вашим словам, ваш муж так далек от политики. Не представляю, как это возможно в наши дни».
Он замолчал и раза два птичьим тиком (у кого это было так?) натянул жилу на тощей шее, странно кривя рот. Темно-голубая, с зыпом[559]
, рубашка[560] казалась ему широка, черный костюм лоснился, башмаки были в трещинках, но здорово вычищены[561].«Слушайте, хотите чаю?» – скороговоркой спросила Зина, уперев[шись] руками в диван, на котором сидела.
«Нет, не хочется[562]
. Но вот я спрошу вас. Вы недавно приехали из Германии. Вы наблюдали тамошний режим. Хорошо. Объясните мне, почему государственный строй самого чистого, я бы сказал идеального вида, т.<о> е.<сть> построенный на горячей любви к родине, на силе духа, на благополучии народа, вызывает в множестве русских, видящих и у себя дома и здесь во Франции лишь развал всего, индиф[ф]ерентизм, жульничество, социальную несправедливость, почему он, этот именно режим, вызывает в них дикую, животную ненависть? Почему это так? Нет, постойте. Не будем сейчас говорить таких страшных слов, как диктатура или антисемитизм —»«Но, кстати сказать, мой отец был еврей»[563]
, – звонко вставила Зина.«Тем более. Оставим все это в стороне. Я сейчас не хочу вдаваться ни в какие оценки, мне просто интересно выяснить, почему так происходит, что мы вечно склон[ны] силе предпочесть любую размазню, а патриотизму – любые интернациональные[564]
бредни?»«Слушайте, – крикнула Зина, – ведь это сплошной вздор. Как можно на это ответить?»
«А я вот сейчас отвечу —»
«Но вы исходите из того —»
«Нет, позвольте, отвечу. Отвечу так. Хорош ли сам фюрер или не хорош, совершенно не важно: решит история; важно, и весьма даже важно то, что мы, по врожденной интеллигентской трусости и критиканству[565]
, физически не можем переварить какой бы то ни было конкретный строй, основанный на силе и чести. Мы боимся силы, какою бы она ни была. Добрая или злая. И моя политическая мечта – эт[о] заставить людей через огонь и меч переродиться, закалиться, так сказать, и увидеть в силе друга, а не врага».«Боже, какая чушь», – повторила Зина.
«Докажите», – сказал Кострицкий и закачал ногой.
Она застонала[566]
, выбирая какое-нибудь слово побольнее да попроще, но он уже продолжал.«Вы меня все-таки[567]
не возненавидьте, Зинаида…»«…Марковна», – [вставила?] Зина[568]
.«…Зинаида Марковна. Я частной ненависти не хочу. Пришел тип с улицы, назвался свояком и стал говорить страшные вещи. Понимаю. Но я-то сам, видите ли, слабый, очень больной. У кого это, вот вы литератур[ная] дам[а], у Чехова, что ли, па[ц]иен[т] жал[у]етс[я][569]
: „У меня внутри перламутрово[е] чувство“? Переливается и мутит. Словом, язвочка желудка[570]. И масса личных огорчений! Ну да все равно. Вы сколько платите за эту квартиру[571]?»«Недорого, около тысячи», – ответила Зина и вздохнула.
«Мебель – ваша», – определил он и вздохнул тоже.
Донесся знакомый раздраженный звук туговатого ключика. Зина, сидящая почти против растворенной двери, слегка наклонила голову на сторону, чтобы лучше увидеть через этот проем крошечную прихожую. Дверь на лестниц[у] и мокрый макинтош мужа.
«У нас гость», – крикнула она с напускной оживленностью.
«Ага», – не сра[зу] откликнулся князь[572]
из прихожей, и по его тону и по тому, как он, как бы заслонясь[573] собственной спиной, медлительно и злобно казнил повешеньем артачливое пальто, Зина поняла, что он пришел домой в одном из тех настроений, когда он мог нагрубить.