Однако к утру… а это было, помнится (и очень крепко помнится – у Коротыгина уже набрались свои, связанные с переживанием Набокова кануны), – черное, сырое утро в начале зимы, обложенное со всех сторон снеговыми облаками, откуда время от времени начинал сеяться мелкий снежок, не решаясь излиться кромешным снегопадом (он это сделает в исходе дня); с той сокрушительной трезвостью нарождающегося света, которая придает вчерашнему разгрому на столе ощущение вселенской катастрофы и оставляет в дураках читателя-полуночника, увидевшего вдруг вместо упитанной, краснощекой реальности, в которую автор уговорил его запросто поверить, золу и уголья и пустые гильзы от недавнего словесного фейерверка. Так вот, к утру, когда Коротыгин нащупал приводной механизм набоковской прозы, его пьяное волнение улеглось, и он совсем поостыл, когда в два месяца одолел всего русского Набокова на дому у того же приятеля-драматурга, Набокова не любившего за расчетливые игры с читателем.
Коротыгин был неудовлетворен по другой причине. Он давно отошел от непосредственного, взахлеб, чтения и привык относиться к литературе потребительски. Оказалось, что у Набокова ничем не разживешься – он был прижимист, даже скуп. На любой его технической новинке, не говоря уже о богатой рецептуре словесного замеса, стояло аршинное клеймо владельца. Но зря он так торопился обеспечить свое горделивое авторство: его изобретательство всегда было локальным, мелкотравчатым, находок хватало ровно на момент однократного пользования.
Выдавая себя в литературе за миллионщика – денег девать некуда! – на деле Набоков бывал сильно стеснен в средствах. Копнем знакомый, купринско-бунинский, суглинок его рядовых рассказов – с базарным блеском вещественности, с хромотой сюжета, подбитого, как правило, при самом взлете, с пейзажной маниакальностью, умягчаемой, впрочем, лирическими придыханиями и певучей ритмикой. И очень часто он жил не по средствам – приходилось выкручиваться, а это он умел отлично. Его сильно взнузданная, образцовая проза вечно боится уронить себя, обмолвиться в простоте сердечной, тривиально оступиться, а уж если оступалась (что случалось), то не в лужу, а в яму, потому что разгонная словесная энергия скрывала явный недостаток сообщения.
Мало того, он прикарманил несколько сквозных тем из русской живописной прозы и нагло застолбил за собой. Возьмем бабочек. Они порхали вольно и бесцельно – как пестрая деталь словесного пейзажа – по сочинениям многих хороших авторов, начиная с Аксакова. Но ввязался Набоков, всех растолкал, объявил Аксакова неучем, не знающим, что пишет, и как-то между прочим, но достаточно веско, внятно – чтоб все слышали! – объявил свою монополию на литературную бабочку. Ибо только он, Набоков – из всех пишущих о чудесно неуловимом предмете, – сумел исчерпать предмет до дна, истолковать научно и с философией, исхитрился навсегда пригвоздить дрожащую над словом бабочку к своему глянцевитому тексту.
Ведь что он сделал с бедным насекомым! – загнал в сюжет, навесил бирки классификации и ученой латыни, сузил его парящую свободу маниакальным интересом героя, который всегда у Набокова хищно (чтоб поскорей подбить, задушить, пронзить булавкой и распять крылатого страдальца на дощечках) следит за бабочками и видит, как в микроскоп, ничтожные дробности их окраски и анатомии. Эстетствующий изверг! Сколько он истребил безвинных чешуекрылых – в их младенчестве и на лету, самолично и через подставных героев – тьму тьмущую! (Из его лексикона.) И – ни одного угрызения совести!
Все это Коротыгин страстно прокрутил в уме, трясясь в автобусе, уже порядком заселенном, и не ощущая автобуса. Так думает, так мучается человек, зашибленный Набоковым, контуженный им, оглушенный настолько, что уже себя как писателя не сознает и очень скоро капитулирует перед Набоковым, соглашаясь на свое перед ним писательское ничтожество. Вопрос с бабочками лично задевал Коротыгина. Когда-то он припас для будущего романа шикарный эпизод из ловли ночных бабочек, причем ловили их одновременно человек и опытный до ночниц деревенский кот. И вот теперь никак не мог вставить эпизод в роман. Требовалась ссылка на Набокова. А это было и оскорбительно и ужасно обидно.
Оставалось – чтоб выжить и держа в уме, что лучшая защита – нападение, – Набокова потоптать. Вот так:
…словесная лаборатория обслуживала его иллюзионистские опыты с реальностью: поддеть с жизни – эстетическим ногтем – самую верхнюю, еще влажно-лаковую, в цветной пыльце и сукровице пленку и убедительно отвердить ее до остатных жизненных пластов. И Коротыгин, который не был литературный игрок, а скорее работник, еще бы тысячу раз подумал, прежде чем решился попользоваться набоковскими приемами по вызыванию художественных эффектов.