И я не могу забежать вперед и разглядеть ее строго, без скидок. В самом деле: обещало мне что-нибудь детство дикой силой своих раздирающих чувств? либо идет в моей памяти рано сбитая с толку девчонка с нечистой совестью, с умом изворотливым и мелким? Не понять…
Оставался на память потрепанный блокнотик в глянцевом, под мрамор, переплете. Он был сохранен мамой вместе с тетрадями и табелями ранних классов, чтобы Саша не забывала детство.
Первый листок она часто разглядывала как фотокарточку, проигрывая в памяти тот бесконечный сверкающий день. Там была песенка про артишоки и подпись внизу: «От золотой рыбки».
Елена Клепикова. Невыносимый Набоков
Он настолько привык и уже полюбил вставать рань страшную, что, засыпая, начинал толкать в спину те шесть-семь тупо упиравшихся часов, которые отвел себе на сон. Пробовал, и не раз, скостить их до пяти, но лихая, с цепи сорвавшаяся ночь тут же сказывалась на его продуктивности, и, случалось, целый день пропадал.
А положил Коротыгин себе, достигшему крепкой писательской зрелости, три страницы на день – годные в печать. Неважно, если на родине он так и не дорвался до типографского станка и рукописные его сочинения – два романа и увесистый сборник рассказов, распиханные по тайникам в редакции и дома, – заскорузли, как седые целки, без читательского интереса, похоти и любви, – все равно рабочая норма должна быть исполнена кровь из носу. Для этого, собственно, он и натаскал себя вставать с солнцем, хотя оно и не заглядывало в его северную комнату с утренним приветом, но тем восторженней ахали, рассиявшись, антенны на крышах, а чуть позже, когда он допивал свой чай с булкой, крупно вспыхнули стекла в верхних этажах – и вот уже закраснелись макушки тополей вдоль Пискаревского шоссе.
Не забыть страницы, где кончил вчера. Рукопись Довлатова – здесь, ключи – от редакции, от дома, проездная карточка – на месте, и в полседьмого он быстро шел к автобусной остановке, норовя самой энергией хода раздавить невеселые мысли, что и сегодня ничего не выйдет и он зазря изведет в редакции эту чудную весеннюю рань. Во всем виноват был Набоков.
Утро было пестрое, в клетку, с резкой синевой в обрыве улиц, с перебойным светом – то солнечно, то хмуро. Небо, как водится, пар, однако с попыткой слепить радужное, подушечной выделки облако, тут же распавшееся на свет – мутная апрельская зыбь, о которую щуришь глаза и горит лицо уже после короткой прогулки.
В саду, с которым Коротыгину было по пути – «Закрыто на просушку» – земля оказалась каряя, жирная, как на кладбище, с трупяным сладковатым душком. Тополь просунул в решетку лаковые клешни почек, дуб смотрел волком на своей топкой поляне, синели сырые дорожки с обочинным ледком, и с дрогнувшим сердцем он ухватил на краю сада вдаль уходящую колею с крутым зовущим заворотом. Хотя отлично знал, что никуда, кроме как в зады цементного завода, узкоколейная дорога не звала.
Все это уже сегодня он вставит в роман. Как и эти бодрые знаки на всех порах взрослеющего утра: все чаще бухают парадные двери. Голубоватый по тону старик, уже не боящийся простуды – в пальто поверх исподнего, в галошах на босу ногу, семенит к почтовому ящику, держа конверт за ухо. Кому торопится он донести свою предсмертную весть? Только что у бетонной стены приговор приведен в исполнение. Шатаясь, пуская сладкую слюну перерванного сна, ребенок встал в своей кроватке. Кропотливый процесс открывания общественных уборных, станций метро и бань. Впрочем, приметы утра были не полны – голуби и кошки еще спали.
Вот желто-красный трамвай просверкал поперек проспекта, по-утреннему развинченный, сквозной, решивший сам себя прокатить за милую душу. Родильный дом без всяких признаков новой жизни вдруг резко озвучился, грохнул дверью и вытолкнул с заднего крыльца кучку бледнолицых женщин с аборта. Самое утоляющее, сладчайшее соитие любовников на рассвете, когда немыслимо даже подумать о разлипании чресел. А вот и мой автобус подкатил.
Он оказался единственным пассажиром, и – как бывает на выходе из черного проулка – его плашмя ударил сизый невский простор. Это автобус, только что побывавший на набережной, успел черпнуть оттуда яркой, с морозцем ледоходной свежести. Хватит, хватит копить впечатления, когда сундук и так уже с верхом. Он опасался и не любил в себе этой малодушной падкости на ощущения, которая, как он считал, снижала его прозаический дар. Во всяком случае, раздробляясь на превосходные порой детали или громоздя впечатления на вполне проходной эпизод, он слишком напрягал связующий трос, и корабль с богатым грузом относило в открытое море – в самом виду пристани.