Где тот город, что Ленитроп видал в кинохронике и «Нэшнл Джиогрэфик»? Не только параболами увлекалась Новая Германская Архитектура, еще были пространства – без них не имеет смысла некрополизм пустого алебастра под немигающим солнцем, который следовало заполнить людской жатвой, зыбящейся насколько хватает глаз. Если и есть некий Священный Город Таинств, раскрытый наружу и видимый знак внутреннего и духовного недуга либо здравия, то даже тут под кошмарной поверхностью мая наличествует некая преемственность таинства. Пустота Берлина сегодня утром – обратное отображение белой и геометричной столицы до разрушения: невспаханные эллипсы рассеяния бута по весу – те же, что и масса безликого бетона… вот только все вывернуто наизнанку. По линейке прочерченные бульвары, какими только и маршировать, стали извилистыми тропками меж куч пустотной убыли, чьи очертания ныне органичны, подчиняются, как козьи тропы, законам наименьшего сопротивления. Все гражданские теперь снаружи, мундиры – внутри. Гладкие грани зданий уступили место щебенному нутру разорванного на части бетона, все бесконечно-гравийное рококо осталось за досками опалубок. Нутро снаружи. Комнаты без потолков подставлены небу, бесстенные комнаты взметены над морем руин рострами, вороньими гнездами… Старики с жестянками шарят по земле, ища окурки, свои легкие носят на груди. Объявления о крыше над головой, одежде, потерянном, изъятом, некогда рубричные, заложенные
Будто наружу вынесли стены бара «Чикаго», Фридрихштрассе оклеена гигантскими фотографиями – лица выше человеческого роста. Ленитроп вполне узнает Черчилля и Сталина, а вот насчет третьего не уверен.
– Эмиль, это что за тип очкастый?
– Американский президент. Мистер Трумэн.
– Да бросьте. Трумэн – вице-президент. Президент – Рузвельт.
Зойре подымает бровь:
– Рузвельт еще весной умер. Перед самой капитуляцией.
Они запутываются в очереди за хлебом. Женщины в заношенных плюшевых жакетах, детишки держатся за трепаные края, мужчины в кепках и темных двубортных костюмах, небритые старческие лица, лбы – бледные, как ножка медсестры… Кто-то пытается выхватить у Ленитропа плащ, и следует краткое перетягивание каната.
– Простите, – высказывается Зойре, когда они снова выпутываются.
– Почему мне никто не сказал?
Когда ФДР поселился в Белом доме, Ленитроп пошел в старшие классы. Бродерик Ленитроп клялся в вечной ненависти к этому человеку, а вот юный Эния считал Рузвельта храбрецом – полиомиелит и все такое. И голос по радио ему нравился. Один раз чуть было живьем не увидал, в Питтсфилде, но весь обзор загородил Ллойд Соссок, самый жирный мальчик в Мандаборо, и Ленитроп сумел разглядеть лишь пару колес и ноги каких-то мужиков в костюмах на подножке автомобиля. Про Гувера он слыхал смутно – что-то насчет лачужных самостроев или пылесосов, – но
– Говорят, удар, – грит Зойре.
Голос его доносится под неким довольно диковинным углом, скажем – прямо снизу, а раскидистый некрополь уже вбирается внутрь, суживается и съеживается, вытягивается в Коридор, известный Ленитропу, но не именем своим, а деформацией пространства, какая таится внутри его жизни, латентной, как наследственное заболевание. Кучка врачей в масках, закрывающих все, кроме глаз, блеклых и взрослых, движутся в ногу по проходу туда, где лежит Рузвельт. В руках у них блестящие черные чемоданчики. В черной коже позвякивает металл – таким перезвоном, словно это номер чревовещателя: поможите-выпустите-меня-отсюда… Кто б там ни позировал в черной накидке в Ялте вместе с другими вождями, он изумительно передал самую суть крыл Смерти, плотных, мягких и черных, как зимняя накидка, подготовил нацию зевак к уходу Рузвельта, существа, кое Они собрали, существа, кое Они же и демонтируют…