История Гараба Дордже, осмелимся утверждать, – это история самого дзогчен – системы духовной практики, которая стремится гармонизировать и исправить все ранее возникшие учения, раскрывая глубинные реальности сознания, присутствия и восприятия. В этом стремлении история Гараба Дордже, а также система, которую она представляет, занимает ту же нишу, что и «Бхагавад-Гита» в религиозной истории Индии. Она довольно свободно обращается со своими источниками, как и другие подобные сочинения, такие как сказание о Варлааме и Иоасафе. Однако в некоторых отношениях жизнеописание Гараба Дордже учитывает детали своих источников и их значение. Авторы этого жизнеописания меняли смысл источников повествования, когда это отвечало их цели – создать повествование об истоках дзогчен. В частности, мы отмечаем драматические отличия между этим жизнеописанием и причудливыми деталями рассказа о рождении и жизни Будды Шакьямуни из «Лалитавистары». Если в «Лалитавистаре» и в меньшей степени в «Буддакарите» подчёркивается чистота и совершенство внешнего облика Шакьямуни в этом мире, в жизнеописании Гараба Дордже, кажется, главную роль играет атмосфера эмоциональной суматохи, противостояния, непонимания и риска. Герои в повествовании появляются и исчезают точно так же, как во время медитации проявляются мысли и видимости. Их исчезновение показывает, что даже в самом тексте повествования читателю не следует потакать привычке к созданию концепций о прочитанном! Образы мест сожжения трупов, которые, на первый взгляд, показывают рьяное желание авторов XII в. включить дзогчен в историю второго проникновения буддизма ваджраяны в Тибет, при внимательном рассмотрении сильно отличаются от образов ваджраяны. В отличие от описаний священных мест в тантрах Ваджрайогини, Хеваджры и Чакрасамвары, эти «апокалиптические» сцены не намекают на ритуальные мандалы мирных и гневных божеств в союзе яб-юм. Первым делом они пробуждают образы медитирующего ума, подвергающегося нападкам мыслей, которые проявляются в сознании, возникая из воспоминаний и тела как такового. В этом плане данное повествование вписывается в жанр упадеши – устного учения, предназначенного преданному практику. Это не просто поучительная история или рассказ о легитимизации линии передачи, подвергавшейся критике. По сути, самая безжалостная критика дзогчен тогда ещё не появилась425
. Это повествование – форма проявления учителя и его учений, которые игриво обрамляют фигуры принцесс, дакини, Радостного Зомби, буддийского брахмана и среду шиваитского толка в кладбищенских ландшафтах, где происходит откровение. Персонажи – словно призраки радуги, растворяющейся в небе; истории тают, словно закатные облака; апокалиптические ночные кошмары испаряются в розовых лучах утреннего восходящего солнца, и нумерология провоцирует читателя, взывая к её расшифровке и истолкованию. Летит время, происходит систематизация библиотеки, благодаря чему эта упадеша также вовлекает ученика в процесс, известный как «традиция»: сохранение того, что получили в передаче от ума к уму. И такое сохранение – лишь в надёжных, подлинных отношениях между учителем и учеником, где слово и символ от ума к уму сообщают понимание, опирающееся на прошлые долгие поиски, разочарования, страхи и ярость. Подобные настроения, очень сходные с индийской эстетикой девятиВсё это показывает, что полноценно описать словами чью-либо жизнь и освобождение невозможно. Это сказание было прожито, как должны жить и мы в своих настоящих условиях. Никто не перескажет жизнь сполна и не будет за нас наблюдать, проводить связи и вносить поправки. Мы предоставлены мимолётным восприятиям, самоосвобождаясь в собственном свете тела-ума, неизвестно как обретая силу. Даже если нам, как Малеру в Десятой симфонии, придётся кричать и трепетать от страха – из-за того, что мы не сказали и не спели всего, что могли бы, мы ещё уверены в том взгляде, что существуют связи, которые важнее других. Эти связи вспыхивают из почвы сознания, входят в присутствие, пробуждают изумление и спонтанно помещают нас в изначальное состояние сознавания.