– Все нормально? – спрашивает Эван.
Вдруг я понимаю, что прослушала последние несколько страниц. Слова Ольги эхом раздавались у меня в голове: «Притворяйся».
– М-м?
– У тебя… лицо, – говорит он.
– У меня лицо?
– Ну, такое выражение… лица. – Он водит рукой вокруг своего лица.
– А. – Мир Анастасии трещал по швам, и единственное, что спасало его от разрушения, – это самообман; надо было делать вид, что ничего не происходит. – Какое выражение?
– Да просто… не важно. – Он будто раздражается и глубоко вздыхает. – Что тут надо сделать, чтобы получить стакан воды?
На первом этаже мы делаем сэндвичи с арахисовой пастой и джемом, заворачиваем в салфетки и выходим с едой на крыльцо. Эван сутуло приземляется на верхней ступеньке и кладет сэндвич на колени, а я сажусь рядом на качели, которыми уже давно никто не пользуется.
Над нами чудесное синее небо, как сказала бы Анастасия. Ни облачка. Эван методично отрывает корку сэндвича и складывает обрывки на салфетку рядом. Он обгрызает края сэндвича, как ребенок.
– Итак, Джесс, – это, полагаю, сокращение от Джессики, – расскажи мне о себе.
– Это сокращение от ничего, – говорю я, прикрывая рот, набитый арахисовой пастой.
– Как это «ничего» превратилось в «Джесс»?
– Ха-ха, – говорю я, но неохотно улыбаюсь. – А что тебя интересует?
Качели мягко покачиваются.
– Ну, твой отец – глазной хирург, мать – важный риелтор, брат – спортсмен…
– А это ты откуда знаешь?
– От его комнаты пахнет грибком стопы.
– Какой ты внимательный.
– Как всегда. А ты… – продолжает он.
– Что «я»?
– Ты «головоломка, завернутая в тайну, завернутую в загадку», – говорит Эван. Он не сдается. – Но, возможно, разгадка существует.
– Как поэтично.
– Уинстон Черчилль о России, тысяча девятьсот тридцать девятый год.
Я тоже начинаю кромсать свой сэндвич. Если у моей загадки был ключ, кажется, я нечаянно его потеряла.
– Не знаю, – говорю я и решаюсь добавить: – Может, я паршивая овца.
Он подозрительно на меня смотрит.
– В каком смысле?
Я вздыхаю.
– Может, паршивая овца в шкуре нормальной? – Прежде чем он успевает меня поправить, я добавляю: – я знаю, правильно говорить «волк в овечьей шкуре», но тут нужна другая метафора.
Он внимательно меня изучает.
– То есть внутри ты чувствуешь одно, а снаружи показываешь другое, нормальное?
Я неловко ерзаю на качелях.
– Забей. Неудачное сравнение. Как бы то ни было, никто в моей семье не стал бы тратить время на перевод старых, пыльных дневников.
– Это только тебе в плюс. – Он делает вид, что снимает шляпу. – Так что же привело тебя к моим услугам?
По дороге мимо дома проезжает машина, я нервно стреляю в нее глазами, но это не кто-то из знакомых. Прежде чем ответить Эвану, пожимаю плечами.
– Мне показалось, что за этими дневниками есть какая-то история. Я люблю истории… Конечно, я не ожидала, что это окажется…
– Невероятная, безумно важная с академической точки зрения история?
Я смеюсь.
– Да, именно.
Эван наклоняет голову. Его ресницы отбрасывают тень на щеки – длинные паучьи ножки.
– Ты любишь истории. Ты, случайно, сама не пишешь?
Изучаю остатки сэндвича, лежащие у меня на коленях.
– Немножко.
– Ты часто говоришь неуверенно.
– Я писатель. – Произнося это с уверенностью, я чувствую мурашки на коже. «Ты тоже писатель».
– И что ты пишешь?
– В основном художку.