И что я должна на это ответить? Джозеф рассказывал мне о своем детстве, о Гитлерюгенде в таких подробностях, которые можно услышать только от человека, который сам в этом участвовал, и, слушая его, я убеждаюсь, что он говорит правду. Но есть тут для меня одна существенная неувязка: я вижу Джозефа, которого здесь знают и любят, а он рассказывает мне о каком-то совершенно другом человеке. Это как если бы мать Тереза призналась, что в детстве она поджигала кошек.
– Как удобно, не так ли, говорить, что вы совершали ужасные вещи по чужому приказу, – замечаю я. – От этого ваши поступки не становятся менее ужасными. Сколько бы человек ни убеждали вас прыгнуть с моста, у вас все равно есть возможность развернуться и уйти.
– Почему я не сказал «нет»? – задумчиво произнес Джозеф. – Почему этого не сделали многие другие? Потому что нам хотелось верить Гитлеру. А он обещал светлое будущее, гораздо лучше настоящего.
– Вам, по крайней мере, было на что надеяться, – бормочу я себе под нос. – А у шести миллионов человек надежду на будущее отняли. – Мне становится тошно. Я смотрю, как Джозеф, сидя в кресле, спокойно пьет воду, будто только что не рассказал мне жуткую историю. Возможно ли совершать страшные злодеяния и после этого не обливаться кровавыми слезами в ночных кошмарах? – Как вы можете желать себе смерти? – запальчиво говорю я. – Вы же религиозны. Не боитесь Страшного суда?
Джозеф качает головой, думая о своем:
– У них иногда бывали такие глаза… Они не боялись, что их застрелят, даже стоя под прицелом. Они как будто сами рвались навстречу смерти. Сперва я не мог этого постичь. Как можно не стремиться прожить хотя бы еще один день? Как можно не ценить свою жизнь? Но потом начал понимать: когда ваше существование превращается в ад, смерть может быть раем.
Моя бабушка, была ли она одной из тех, кто не боялся расстрела? Было это признаком слабости или мужества?
– Я устал. – Джозеф вздыхает. – Мы продолжим беседу как-нибудь в другой раз, хорошо?
Мне хочется выжимать из него информацию, пока он не иссохнет, так что останется один скелет, сухой и ломкий. Я хочу, чтобы он не умолкал, пока у него мозоли на языке не появятся, пока его секретами не будет засыпан весь пол вокруг нас. Но он старик, и поэтому я говорю, что завтра заеду за ним и отвезу в нашу группу скорби.
По пути домой в машине я звоню Лео и кратко излагаю ему все, что услышала от Джозефа.
– Хм… – мычит он, когда я умолкаю. – Хорошее начало.
– Начало? Это тонна информации для работы.
– Необязательно, – отвечает Лео. – После декабря 1936 года всех мальчиков в Германии, кроме евреев, обязали вступить в Гитлерюгенд. Информация, которую он выдает вам, совпадает с тем, что я слышал от подозреваемых, но это ни в чем не уличает его.
– Почему нет?
– Потому что не все члены Гитлерюгенда стали эсэсовцами.
– Ну а что вы накопали? – спрашиваю я.
Он смеется:
– Прошло всего три часа, как вы говорили со мной из уборной. К тому же даже если бы я обладал детальной информацией, то не мог бы поделиться ею с вами как с частным лицом.
– Он хочет, чтобы я простила его, прежде чем он умрет.
Лео присвистнул:
– Значит, теперь вы должны стать его убийцей и духовником?
– Полагаю, в данном случае он предпочтет священнику еврейку, пусть и не признающую себя таковой.
– Какой милый и жуткий заход – просить потомков убитых тобою людей снять тебя с крючка, прежде чем ты затянешь на себе петлю смерти, покинешь этот мир, сгинешь в небытии. – Лео некоторое время молчит. – Знаете, вы не можете простить его. Заявляю вам это официально.
– Знаю, – отвечаю я.
Есть десятки причин, почему нет, начиная с того очевидного факта, что не я была его жертвой.
Но…
Если взглянуть на просьбу Джозефа чуть иначе, осветить ее лучом разума под другим углом, то можно увидеть: это не пустая мольба убийцы, а желание умирающего человека.
И если я не выполню его, то не проявлю ли такого же бессердечия, как он?
– Когда вы будете говорить с ним снова? – спрашивает Лео.
– Завтра. Мы идем в группу скорби.
– Хорошо, – говорит он. – Позвоните мне.
Я выключаю телефон и понимаю, что пропустила поворот к своему дому. И что важнее, уже знаю, куда еду.
Слово «бабка» происходит от «баба», что на идише и польском означает «бабушка». Не могу припомнить ни одну Хануку без этих сладких булок. Это были неписаные правила: мать покупала индейку размером с маленького ребенка, сестра Пеппер разминала картошку в пюре, а моя бабушка приносила три знаменитые бабки. Помню, еще совсем маленькой девочкой я терла шоколад, боясь, что пораню о терку костяшки пальцев.
Сегодня я отпускаю Дейзи домой пораньше. Говорю ей, что приехала заниматься выпечкой вместе с бабушкой, но на самом деле мне нужно побыть с бабушкой наедине. Она намазывает маслом первую форму, пока я раскатываю тесто и смазываю края яйцом. Потом сыплю внутрь тертый шоколад и начинаю скатывать тесто, снаружи оно плотное, как мембрана барабана. Быстро сгибаю рулеты пять раз, сверху опять мажу яйцом.
– Дрожжи, – говорит бабушка, – это чудо. Одна щепотка, немного воды, и смотри, что получается.