(XXIV) А те обвинения, которые на него взвели впоследствии и которые могли бы сразить всякого, кто знал бы за собой даже не особенно тяжкие проступки! Как он их перенес! Бессмертные боги! Перенес? Нет, как он их презрел, как он не придал никакого значения тому, чем не мог бы пренебречь никто: ни виновный, как бы он ни владел собой, ни невиновный, как бы храбр он ни был. Говорили, что даже была возможность захватить множество щитов, мечей, копий и конской сбруи; уверяли, что в Риме не было улицы, не было переулка, где для Милона не наняли бы дома; что оружие свезено по Тибру в окрикульскую усадьбу[2176]
; что его дом на капитолийском склоне забит щитами; что всюду огромные запасы зажигательных стрел, изготовленных для поджогов Рима. Слухи эти не только распространились, но им поверили, можно сказать, и они были отвергнуты только после расследования. (65) Я, конечно, восхвалял Гнея Помпея за его чрезвычайную бдительность, но скажу то, что думаю, судьи! Слишком много доносов принуждены выслушивать те, кому поручено государство в целом, да они и не могут поступать иначе. Так, Помпею пришлось выслушать какого-то Лициния, прислужника при жертвоприношениях[2177], из округи Большого Цирка[2178], сообщившего, что рабы Милона, напившись у него допьяна, признались ему в том, что поклялись убить Помпея. А потом один из них ударил Лициния мечом, чтобы он на них не донес. Помпею было послано известие об этом в его загородную усадьбу; я был вызван к нему одним из первых; по совету друзей, Помпей переносит дело в сенат. При столь важном подозрении, касавшемся того, кто охранял и меня и отечество, я не мог не онеметь от страха, но все же удивлялся, что верят прислужнику, что признания рабов выслушивают, и рану на боку, которая казалась уколом иглы, принимают за удар гладиатора. (66) Однако, как я понимаю, Помпей не столько боялся, сколько остерегался, — и не только того, чего бояться следовало, но и всего — дабы вам нечего было бояться. Сообщали, что ночью, в течение многих часов, был осажден дом Гая Цезаря, прославленного и храбрейшего мужа[2179]. Никто этого не слыхал, при всей многолюдности этого места, никто не заметил; однако и это сообщение выслушивали. Я не мог заподозрить, что Гней Помпей, муж самой выдающейся доблести, боязлив, а после того как он взял на себя все дела государства, я не мог думать, что его бдительность чрезмерна, как бы велика она ни была. В сенате, собравшемся на днях в самом полном составе в Капитолии, нашелся сенатор, который сказал, что Милон носит при себе оружие. Тогда Милон обнажил свое тело в священнейшем храме[2180]; ведь если вся жизнь такого гражданина и мужа, как он, не заслужила доверия, то надо было, чтобы он молчал, а за него говорили сами факты.