Все эти разнообразные и порой противоречивые течения соединились и создали мир, перевернутый вверх дном. Это было чудесно. Это волновало, восхищало, приводило в восторг. Обретение свободы в новом мире праздновали совершенно естественным способом: разбивали вдребезги символы старого гнета. Движение во имя разрушения распространилось с поразительной быстротой в 1524 году; и следующие три года дальний север Европы, весь балтийский берег, крушил образы столь же яростно, как Швейцария, показывая, что в будущем религии на Балтике и на севере Германии не было ничего непременно «лютеранского». Как и почти всегда, когда в набожности позднего Средневековья чему-то придавался символический смысл – мы говорили о таких событиях в главе 2, – крушили больше всего в городах. Крестьяне ломать любимые образа не хотели, предпочитая просто не платить десятину. Что также характерно, на этой стадии иконоборчество, как и вся ранняя Реформация, влекло молодых людей, по природе склонных к торжествам и широким жестам. Они могли действовать исходя из чувств – ведь они освободились от обмана! В марте 1525 года в Риге (Ливония, ныне Латвия) более юные члены братства уничтожили только алтарь и запрестольный образ, который прежде их же организация и пожертвовала, но все остальные образа в церкви на тот момент были оставлены в целости и сохранности. Даже людьми более старшего возраста, решившими присоединиться к разрушителям, овладевало то же чувство свободы. Интересно, что в странах столь далеких друг от друга, как Германия и Шотландия, излюбленной целью стали – и остались – образа святого Франциска: возможно, то был знак враждебности к нищенствующим монахам, но так могли поступать и бывшие францисканцы, торжествующие победу и придававшие особый смысл унижению символа прежнего рабства [66].
В том же году жители Риги стали очевидцами прежде невиданного, но ярчайшего примера мрачного веселья иконоборцев, глумившихся над святынями, прежде наделяемыми властью и силой. Глубоко почитаемую статую Девы Марии, стоящую в соборе, осудили как ведьму, сорвали с места и бросили в Двину. Деревянная статуя, конечно же, поплыла, кутившие евангелические христиане объявили ее виновной и сожгли в Кубсберге, где обычно карали ведьм. Похоже, сожжение часто оказывалось важным символом: старая Церковь сжигала людей, называя тех еретиками, а значит, еретики были совершенно правы, когда сжигали атрибуты старой Церкви. Сатира смешивалась с карнавальными торжествами и, вероятно, обильными возлияниями на празднествах; в Браунсберге (Браньево), возле Данцига, после ряда отвратительных пародий на Мессу мэр в 1525 году, на Рождество, завел в Церковь толпу, разряженную в медвежьи шкуры, и велел тем крушить образа. Что немаловажно, здесь, на европейском пограничье, реформаторы не щадили православных церквей. В 1525 году немецкоязычная толпа впервые уничтожила иконы в маленькой русской православной церкви в Дорпате (ныне Тарту в Эстонии). Нарисованные иконы по определению не были идолами, но Лео Иудэ, свято соблюдавший Декалог в цюрихской церкви Святого Петра, находился от Дорпата на другом краю вселенной, причем во многих смыслах. Православные не забывали подобного произвола: это была одна из многих несправедливостей, которые причиняли им западные христиане. На протяжении Реформации православные непрестанно считали своих соседей-лютеран иконоборцами – и придерживались такого мнения еще долго после того, как Лютер, совершенно изменив свое отношение, запретил разбивать образа в протестантской Северной Европе и сделал все, чтобы лютеранские церкви были полны благопристойного священного искусства [67].
Вполне предсказуемо то, что Лютер, несмотря на пламенный темперамент и способность отважно, подобно герою трагической драмы, противостоять властям, пришел в ужас при мысли о «дикой поросли»,