Отец и мать свято верили в жизнеспособность четы Франция — Германия как ядра будущей более широкой конфедерации, тогда как им надлежало бы, как добрым последователям Морраса, скорее рассчитывать на нашу «латинскую сестру». Когда мы с Нанеттой еще ходили в лицей, нас учили прежде всего немецкому, а не английскому языку, поскольку, как одаренным ученикам, нам давали греко-латинское воспитание. Когда впоследствии конкурсные правила потребовали выучить второй живой язык, мы остановили свой выбор на испанском.
Однако после поражения этот «коллаборационистский» дух никогда не конкретизировался в поступках ни в форме участия в той или иной фаланге, ни даже в виде самомалейшего личного братания с оккупантом. У нас тоже «молчание моря»П8
, невзирая ни на что, оставалось непреложным правилом поведения: это был вопрос чести и достоинства. Считалось недопустимым смешивать руку, протянутую победителю, с усердием в лизании ему сапог. Но, исходя из чисто символических соображений, папа как бы закопал свой боевой топор: когда немецкая комендатура потребовала от гражданских лиц сдать личное оружие, он — как я представляю себе, в душе преодолевая смертельный страх, — выбросил в помойную яму тот бесполезный гранатомет, что привез с фронта.Мои родители были антисемитами и об этом с готовностью оповещали всякого, кто желал их услышать (даже своего друга-еврея, когда представлялся случай). Я бы не хотел стыдливо скользнуть по этому столь неудобному вопросу. Антисемитизм по-прежнему существует, существует везде, проявляясь в формах более или менее открытых и постоянно рискуя сделаться таким же бедствием, как огонь, таящийся в углях, оставленных без должного присмотра. Чтобы борьба с такой распространенной и стойкой идеологией была действенной, прежде всего не надо превращать ее в табу.
Бытовавший в моей семье антисемитизм, как мне кажется, носил довольно заурядный характер: он не был ни партийным (донос на иудея немецким или вишистским властям был бы воспринят как нечто ужасное), ни религиозным (тот Бог, которого
Точно так же, как коммунистов всегда подозревают в служении Советскому Союзу, к которому они, похоже, испытывают чувство самого преданного отчизнолюбия, евреев поначалу обвиняли в принадлежности к очень мощной наднациональной общности, для них значительно более важной, чем выданные им французские паспорта. Не имеющие подлинных «корней» в нашем родном шестиугольнике, они были связаны происхождением и духом с другой «землей»; да они и сами всегда ощущали себя в большей или меньшей степени апатридами. Международный капитализм представляет собою категорию соседнюю и зачастую смешиваемую с ними под названием юдеоплутократии, как если бы в мире имелось намного больше евреев-миллиардеров, чем евреев бедных, а торговцы пушками оказывались сплошь израэлитами.
Еще более темным представляется понятие морального упадка, семена которого несут в себе евреи. Изгнанный еврейский народ, не желающий быть просто чуждым нашей национальной сущности, кроме того, считается иммигрантом особенно вредоносного свойства, распространяющим по старой Европе поголовное недоверие и сомнение, внутреннее разложение сознания, семейный и политический разлад, — короче говоря, чужаком, ведущим к упадку всякое организованное общество и к гибели любую здоровую нацию.
Сегодня, используя лексикон, который, конечно, не был у нас в ходу когда-то, я бы сказал, что евреи — настоящий фермент свободы. Это, само собой разумеется, всего лишь стереотип, но, не будь его, многие израильские генералы, как большинство раввинов-зелотов, правом именоваться евреями не обладали бы. Однако если и далее придерживаться этого изобразительного ряда, то уже сама патологическая любовь к катастрофам, несчастьям и отчаянию, охотно приписываемая им (хотя в то же самое время их упрекают в сколачивании состояний в ущерб целым общественным слоям, на которых они паразитируют), то уже сама эта патологическая любовь принуждает меня вспомнить произнесенные Хайдеггером слова о страхе как о плате за свободу духа.