Однажды, спасаясь в лазарете, где я с наслаждением читал «Хулио Хуренито» Ильи Эренбурга первого периода (свалка книг, составлявшая французскую библиотеку лагеря, очевидно, имела своим происхождением нацистские аутодафе), мне вздумалось научить одного молодого французского крестьянина, которому по выздоровлении предстояло возвращаться на работу, как можно подправлять показания термометра, аккуратно натирая капсулу со ртутью о шерстяной носок. Однако парень ответил мне, что предпочитает снова стать у своего станка, что его «жена и дети умирают с голоду в Ла-Роше, Эндр-и-Луара»; выдвинутая им причина была вдвойне абсурдной, во-первых, потому что система социального обеспечения, к тому времени отлично отработанная, позволяла ему получать ту же самую зарплату, будучи больным, и, во-вторых, — как мне стало известно потом — у него не было ни жены, ни детей. Да, он с нескрываемой надеждой ждал высадки десанта союзников, но, увы, уже слишком свыкся с положением немецкого рабочего и откровенно тосковал по своему расточному станку.
Упрямое чувство остраненности — почти экстерриториальности, — испытанное мною (быть вне всего; оказаться внутри событий лишь по воле случая, вследствие недоразумения, которое располагало скорее к улыбке, нежели к драматизации положения), меня не покидало даже ночью, когда вслед за сиренами воздушной тревоги раздавался глухой рокот бомбардировщиков, выдергивая нас из драгоценного сна и вынуждая соскакивать с коек и мчаться вон из бараков, любой из которых вскоре мог вспыхнуть ярким пламенем. Небосвод становился почти дневным из-за осветительных ракет, они медленно опускались на нас, распространяя яркий розовый свет, и на этом фоне вспыхивали белые разрывы зенитных снарядов, а сосновый лес полыхал пожарами («Здесь курят только поджигатели!») и окрашивал дымно-оранжевым огнем широкие участки горизонта.
В городах это зрелище скорее всего было не столь эффектным. А наш лагерь был усыпан догорающими фосфорными чурками, они плавились прямо у нас на глазах, словно заряды фейерверка, не загоревшиеся по неведомой причине. И даже когда свист больших бомб бросал нас лицом в скошенную траву и мы ждали грохота взрывов, которые казались совсем близкими — так ужасно сотрясалась земля, — опять и опять, вопреки всем опасностям, именно сознание того, что меня занесло сюда по ошибке, играло определяющую роль в сохранении моей жизни: я не находился в состоянии войны с этими самолетами, бомбы были нацелены не на меня, — и если мне было суждено расстаться здесь с жизнью, я все равно продолжал верить, что оказался бы лишним в списке жертв и разрушений, являясь рабочим-фантомом, по недоразумению внесенным в отчет о выпущенной продукции.
Возможно, лишь утром, по возвращении в разбитый городок, у меня возникало то ли ощущение, что я чего-то лишился и утратил часть самого себя, то ли чувство болезненного сопереживания — бесполезного в своем бессилии и, следственно, не имеющего практического смысла, — вызванное картиной бесформенных развалин нарядной барочной церковки, любовно оберегаемой в продолжение веков, и видом обуглившихся останков высоких деревянных домов с вчера еще полными цветов балконами, домов, которые были построены в средние века и долгие столетия гляделись в светлые воды Пегнитца. Так каждую ночь, в дыму и пыли, понемногу уходила в небытие старая Европа… Но не является ли ностальгия по руинам — даже свежим — также частью традиционных составляющих путешествия за пределы привычного?
Состояние случайного гостя, в полной безопасности расположившегося за безразличным стеклом, я вновь пережил несколько лет спустя в лагере Дивотино, на зеленых холмах Болгарии, среди кукурузы и огромных цветущих подсолнухов, когда в компании Даниеля Буланже (с которым познакомился в Праге за месяц до того на многолюдном шутовском конгрессе «демократической молодежи») и Клода Олье (с которым у нас произошла встреча летом сорок третьего года в Нюрнберге) как один из добровольцев «Интернациональных восстановительных бригад» трудился киркой и лопатой на строительстве будущей железнодорожной ветки Перни — Волуек. По возвращении я рассказал в тексте, появившемся сначала в 1950 году в периодическом издании для инженеров, а затем, в 1978 году, повторенном в журнале «Обли́к», о полной абсурдности работ, выполненных на той стройке, о непроницаемой тайне того, как набирали молодых болгарских «членов бригад», о пустопорожних речах специалистов марксистско-ленинской пропаганды (разумеется, взывавших к миру и дружбе между народами), речей, периодически прерываемых возгласами нашего хора, скандировавшего с безумным восторгом имена героев: «Сталин! Торез! Тито! Димитров!» — а также о все углублявшейся пропасти в лоне французской делегации между настоящими коммунистами и всеми прочими. Мои попытки примкнуть к левым или к правым так ничем и не закончились.