«ТЕПЕРЬ предупрежу, что события с этого дня до самой катастрофы моей болезни пустились с такою быстротой, что мне, припоминая теперь, даже самому удивительно, как мог я устоять перед ними, как не задавила меня судьба. Они обессилили мой ум и даже чувства, и если б я под конец, не устояв, совершил преступление (а преступление чуть-чуть не совершилось), то присяжные, весьма может быть, оправдали бы меня. Но постараюсь описать в строгом порядке, хотя предупреждаю, что тогда в мыслях моих мало было порядка. События налегли как ветер, и мысли мои закрутились в уме, как осенние сухие листья»[282].
«ТЕПЕРЬ приступлю к окончательной катастрофе, завершающей мои записки. Но чтоб продолжить дальше, я должен предварительно забежать вперед и объяснить нечто, о чем я совсем в то время не знал, когда действовал, но о чем узнал и что разъяснил себе вполне уже гораздо позже, то есть тогда, когда все уже кончилось. Иначе не сумею быть ясным, так как пришлось бы все писать загадками. И потому сделаю прямое и простое разъяснение, жертвуя так называемой художественностью, и сделаю так, как бы и не я писал, без участия моего сердца, а вроде как бы entrefilet в газетах,»[283].
«Здесь в моем объяснении я отмечаю цифры и числа. Мне, конечно, все равно будет, но ТЕПЕРЬ (и может быть, только в эту минуту) я желаю, чтобы те, которые будут судить мой поступок, могли ясно видеть, из какой логической цепи выводов вышло мое «последнее убеждение»»[284]. (Разрядка моя. – В. 17.)
Сценография повести или романа не проспективна, а ре(тро) – спективна. Что-то происходит, и только потому, что оно действительно произошло, откладывается в памяти, но так и не было осознано, т. е. воспринято. Часто, очень часто следуют ремарки, подобные этой: «Тем не менее, в эти десять секунд произошло ужасно много»[285]. Все происходит одновременно, так, как если бы мы могли воочию ощутить действие кривой времени, единой для всех событий, сколь бы они ни отличались по степени интенсивности и завершенности. Вот почему все то, что происходит сейчас-и-здесь, нереально, ибо мое сознание не в силах угнаться за движением времени, оно захвачено вихрем, кружением, снежной крупой бесконечных мгновений, обсыпающей со всех сторон сознание. Бодлер прекрасно чувствовал это:
И время поглощает меня мгновенье за мгновеньем,Как густой снег заносит замерший труп[286]. Все то, что я припоминаю, получает статус актуального настоящего. Запаздывание восприятия по отношению к припоминанию позволяет хроникеру-рассказчику ставить логическое время повествования выше, чем его экзистенциальные измерения. Течение времени воспринимается автоматически, бессознательно, не контролируемо, как во сне. Именно тогда, когда какое-то время прошло, мы в силах припомнить то, что действительно случилось. И только потому, что мы, припоминая, рассказываем, что-то будет считаться происшедшим, и повествование станет возможным.
При толковании «вдруг-времени» в литературе Достоевского нужно исходить из той стратегии временности, которая обеспечивается функционированием памяти рассказчика при планировании повествования. А к ней относится механизм забвения!припоминания. Если есть вдруг-время и если есть то, что мы относим к его «качеству» и называем мгновением, то также наличны другие моменты, без которых оно теряет временной смысл. Вдруг – тот сигнал, который мы посылаем самим себе перед тем, как пытаемся припомнить, что с нами произошло, когда мы были захвачены общим потоком времени и не воспринимали ничего в отдельности, а все разом. Эти «вдруг» разрывают ауру, эту пелену бытия-забытия, в которую мы погружены, подобно многим героям Достоевского. Припоминается то, что некогда восприняли, но автоматически, почти бессознательно. Рассказывание есть припоминание того, что было схвачено в доли мгновения и отпечаталось в глубинах бессознательного, но может быть воспроизведено только в другом времени, которое и есть реальное время восприятия.
Вот как мог бы выглядеть механизм припоминания: