Я хихикнула, качая головой. Как бы мне ни хотелось провести с ним эту ночь ближе, чем мы проводили все предыдущие, но сон был ему нужнее. Я перевернула Сола на другой бок, как ворчливого ребёнка, а сама прильнула к его спине под выделкой из овчины, стараясь лишний раз не касаться бинтов. Несмотря на то что в замке уже поселился осенний холод, а камин оставался тёмным, весь чертог быстро затопили уют и тепло. Словно всё было как раньше, как обычно: я снова прибежала к Солу в башню погреться, пока Матти искала кресало, а на печке внизу грелось молоко.
Скрепив пальцы замком у него под рёбрами, я поцеловала Соляриса в голое плечо и закрыла глаза.
– Если Гектор вдруг неправильно снял мерки… – пробормотал он полусонно сквозь баюкающее урчание, которым заходился каждый раз, стоило мне прильнуть к нему поближе ночью. – Если ошибётся с размером… Откушу ему лицо.
Я промолчала, мысленно признав, что определённо позволю ему сделать это, если такое и впрямь случится. Очень скоро урчание Соляриса стихло, а дыхание стало глубоким и размеренным. Вслушиваясь в него, как в ещё одну колыбельную, сама я заснула лишь к полуночи, а на рассвете в Столице протрубил громогласный горн, извещая о начале новой войны.
13
Омела, увядающая на северном ветру
Единственная вещь на свете, которая никогда не меняется, – это война.
На самом деле она началась задолго до горна, но именно в миг, когда тот прозвучал, война наконец-то заговорила со мной в полный голос, как говорила с моим отцом. Голосом этим был лязг мечей и доспехов, надеваемых в спешке; цокот конницы, пересекающей тракт, и рычание драконов, кружащих в небе; молитвенные песнопения вёльв в городских неметонах, не ведающих, что почти все, в честь кого их отстроили, мертвы. Война была громкой, оглушительной, и прикосновения её обжигали всех без разбора. Эти ожоги надолго останутся на жёнах хирдманов, половина которых обернётся вдовами уже к следующему утру, а на их детях не заживут вовсе.
Когда-то и мне доводилось отправлять отца на войну. Правда, стоя на носочках и крепко обнимая его напоследок, я и не думала, что он может с неё не вернуться, – уже тогда я боялась, что с неё не вернутся другие. Нашей семье было неведомо поражение, ибо Оникс побеждал во всём и везде. По крайней мере, пока был здоров и молод. Интересно, будь отец жив и поныне, по-прежнему бы я хранила уверенность в том? Или тоже заливалась бы слезами, держась за нижний край его кольчуги, как дочери Мидира, окружившие того на пути к тронному залу?
– Папочка, папочка!
– Тебя уже ранили один раз. Что, если ранят второй?!
– Попроси госпожу оставить тебя дома, папочка, пожалуйста!
– Мама не переживёт… Мама весь день плачет…
Все четверо и сами плакали навзрыд. Похожие, точно близняшки, и сплошь рыжие, как сам Мидир, будто всю его семью расцеловало дикое пламя. Они были хорошо знакомы мне и чужды одновременно. Пока Мидир не забрал семью из Альвилля, он каждый месяц посылал им мошны с золотом и подарки, многие из которых мы выбирали вместе. Некоторые я тайком отправляла сама, делясь лишними платьями и костяными гребнями, которые Мидир не мог позволить себе в таком количестве даже на королевское жалованье. В конце концов, четыре дочери – четыре сундука, которые нужно успеть наполнить доверху раньше, чем они решат выйти замуж.
Чем дольше я смотрела на них сейчас, дожидаясь Мидира у трона, тем больше удивлялась тому, что он принял в свою семью и меня. Пускай и негласно, пускай и не кровно, но благодаря ему даже после смерти Оникса я чувствовала себя так, будто у меня по-прежнему есть отец. Такая преданность заслуживала соразмерной платы.
Решив не торопить Мидира, я молча сложила за спиной руки и отвернулась. Летом и осенью в тронном зале было больше света, чем в любой другой точке замка. Стеклянные колонны отражали лучи и разносили их так далеко, что обычные стены из кремовых плит превращались в золотые, а длинные узкие окна, выложенные витражом, светились. После гибели отца тронный зал не использовался по назначению: здесь хранили ветхие гобелены о прошлом, устаревшие письма и портреты моих предков, которые отец попрятал по катакомбам после смерти Неры и которые я повелела найти сразу же, как заняла его место. Они пылились, сложенные в сундуках там, где всего один поворот Колеса назад выстраивались ярлы и летописцы. Отныне лишь нефритовая статуя Дейрдре в бриллиантовой короне и я были этому залу гостями.
В такие моменты, когда я приходила сюда предаться воспоминаниям и полюбоваться на отцовский трон из чёрного гранита, вместо которого уже давно должен был стоять трон мой, мы с нефритовой Дейрдре подолгу смотрели друг на друга. Она – воплощение триумфа, а я – воплощение потерь. Если Дагаз, та безумная старуха, не врала, то передо мной действительно стояла я сама. От этого становилось вдвойне печальнее: должно быть, «Память о пыли» о многом умалчивает, ибо как же Дейрдре должна была нагрешить, чтобы переродиться мной?
– Драгоценная госпожа!