В одной маленькой почке, быть может, таится вся весна; и гнездо жаворонка на пашне хранит в себе радость – возвещать пришествие многих розовых зорь.
Быть может, вся красота, что уготована еще для меня в жизни – лишь в одном мгновении покорности, уничижения и смирения.
Но как бы то ни было, дальше я могу идти по пути моего собственного развития; и, приняв все, что выпало мне на долю, я покажу себя достойным этого.
Люди обыкновенно говорили про меня, что я – слишком индивидуалист.
Я должен стать еще большим индивидуалистом, чем был я когда-нибудь. Все больше и больше должен я извлекать из себя и еще меньше требовать извне.
В сущности, моя гибель была последствием не чрезмерного, а слишком малого индивидуализма.
Единственный непростительный, позорный и на веки вечные презренный поступок моей жизни – в том, что я позволил себе искать у общества помощи и защиты.
С индивидуалистической точки зрения достаточно дурно искать у общества такого прибежища, а какое оправдание найду я когда-либо своему поступку.
Как только привел я в движение общественные силы, само собой разумеется, общество обратилось против меня и сказало: «Всю жизнь ты жил, насмехаясь над моими законами, а теперь те самые законы призываешь себе на помощь? Хорошо же, тебе дадут почувствовать эти законы. Ты понесешь их тяжесть». И вот – я сижу в тюрьме.
В течение моих трех процессов я горько прочувствовал иронию и позор моего положения.
Наверное, никогда ни один человек не бывал извергнут столь позорно и такими позорными средствами, как я. В одном месте «Дориана Грэя» говорится: «Никогда нельзя быть достаточно осторожным в выборе своих врагов». Мне и не снилось, что я, через париев, стану парием сам. И потому я так презираю себя.
Филистерство не есть неумение понимать искусство. Много прекрасных людей, как то: рыбаки, пастухи, землепашцы, крестьяне и другие, не знают ничего об искусстве, и, несмотря на то, – они истинная соль земли. Филистер – тот, кто поддерживает инертные, слепые, механические общественные силы и не узнает стихийной силы, когда встречает ее в человеке или в движении.
В губительном для меня смысле было истолковано то, что за столом моим сидели отщепенцы жизни и я находил удовольствие в их обществе. Но с той точки зрения, с какой я подходил к ним, для меня – художника в жизни, они были великолепными возбуждающими средствами. Это был точно пиршественный праздник с пантерами. Половина опьянения была опасность.
Мне казалось, что я – заклинатель змей, манящий кобру, чтобы она поднялась с пестрого платка из камышовой корзины и по знаку раскрыла бы свой щит и распустила его по воздуху, как растение, тихо качающееся на реке.
В моих глазах это были самые сверкающие из всех позолоченных змей; и яд их был отчасти их совершенством. Я никогда не стыжусь своего знакомства с ними. Они были в высшей степени интересны. Чего я стыжусь, так это той отвратительной атмосферы филистерства, куда меня втащили.
Мое место как художника было рядом с Ариэлем. А я допустил себя до борьбы с Калибаном. Вместо того чтобы писать пышные, красочные, музыкальные вещи, как «Саломея», «Флорентинская Трагедия» и «La Sainte Courtisane», мне пришлось рассылать длинные юридические письма и отдаваться под защиту того самого, от чего я всегда себя оберегал. N и N были неподражаемы в своем низком походе против жизни. Дюма-старший, Челлини, Гойя, Эдгар По, Бодлер поступили бы точно так же, как я…
Один из моих близких друзей, чья дружба испытана десятью годами, недавно посетил меня и сказал мне, что он не верит ни единому слову из того, в чем меня обвиняли: он дал мне понять, что он убежден в моей невинности и считает меня жертвой гнусного заговора. Когда он говорил это, я разрыдался и сказал, что, конечно, многие пункты обвинения – ложны и составлены с низким коварством, но что жизнь моя была полна извращенных радостей и своеобразных склонностей, и если он не примет этого факта и ясно не представит себе его, тогда я не могу больше быть ему другом и даже пребывать в его обществе.
Это был страшный удар для него, но мы – еще друзья с ним, и я сохранил его дружбу не происками и не обманным путем. Мучительно сказать правду: еще хуже быть вынужденным солгать.
…Это было во время моего процесса; я сидел на скамье подсудимых и слушал молниеносную обвинительную речь Локвуда; ее можно было слушать, как отрывок из Тацита, как стих Данте, как одну из обличительных речей Савонаролы против римских пап.
Мне сделалось гадко от того, что мне пришлось услышать. И тут вдруг у меня промелькнула мысль: как было бы величественно, если бы я сам сказал все это про себя! И тотчас мне стало ясно: то, что говорят о человеке, – ничто; важно лишь – кто говорит.
Величайший момент для человека – нимало не сомневаюсь – тот, когда он повергается ниц, во прах, бьет себя в грудь и исповедует грехи своей жизни…