Но умом своим Настена понимает, что прощения дезертиру-мужу нет и быть не может, вот почему в ее сердце зарождается своеобразное чувство вины, ее собственной вины за содеянное им. «Без вины, а повинна». Значит, чересчур сильно любила, для себя любила, чересчур сильно ждала и звала. «Раз ты сам виноват, то и я с тобой виноватая. Вместе будем отвечать. Если бы не я — этого, может, и не случилось бы. И ты на себя одного вину не бери... Плохо, значит, я тебя остерегала. Или не говорил ты мне, раз не выдержал, или не хватило на тебя моей заботы, или еще что. Ты от моей вины не отказывайся, я ее все равно вижу», — втолковывает она Андрею, который не в силах даже понять ее, не в силах понять всю меру и степень ее подвижничества, самоотречения и любви, которые для нее-то и не самоотречение вовсе, но порыв души, естественный, как дыхание. Повесть В. Распутина как раз и передает всю степень подвижничества в любви русской женщины, способной, как когда-то героини Достоевского, взять на себя вину другого, разделить ее с любимым, сколько бы страшной ни была эта вина и расплата за нее.
Это внутреннее чувство вины, которое все острей овладевает Настеной и достигает трагической остроты, когда она уже не может скрывать беременность — результат тайной своей любви, быть может, как ничто другое, обостряет противоречие, изначально заложенное в той жизненной ситуации, в которую она попала. Противоречие между таким высоким и неоспоримым человеческим чувством, как любовь, и той особой социальной ситуацией, в которой это чувство, как оказывается, не имеет права на существование, становится и бедой, и виной.
Повесть «Живи и помни» не только и, пожалуй, не столько о любви, сколько о войне, Великой Отечественной войне, о том, что значила эта война для народа и каждого человека. Страницы, рассказывающие о подвиге сибирской деревни в годы войны, о том, как работали на колхозных полях и на лесозаготовках оставшиеся без мужиков женщины и дети, как приходили похоронки, как возвращались с войны редкие, оставшиеся в живых покалеченные солдаты; страницы о том, как пришла в деревню весть о конце войны, о праздновании нищей и голодной деревней долгожданного Дня Победы, пожалуй, лучшие в повести. Такая суровая и неподдельная правда жизни встает с этих страниц, что она с неумолимостью заставляет и нас, читателей и Настену по-новому взглянуть и на ее любовь, и на ее беду.
Однако понимание этой высокой и суровой правды, когда сама Настена жестоко судит себя за свою любовь, и читателям и Настене, да, похоже, и самому автору дается не сразу. Ибо поначалу кажется, что любовь, как высокое и святое человеческое чувство, всегда права, права, несмотря ни на что, а следовательно, на взгляд автора, права и Настена в своей мечте о счастье, которого она не по своей вине была полностью лишена. Читая повесть, явственно ощущаешь, видишь воочию, как непрост был путь автора к точному нравственному решению поставленной им перед собой и читателем проблемы, через какие сложные внутренние противоречия пробивался он. В тексте, в художественной плоти произведения заметны следы этих противоречивых исканий, его непростого пути к истине. Они заметны и в некоторых длиннотах, интонационных неточностях, преувеличениях, в чрезмерности иных акцентов, размытости других. Но, быть может, как раз эта недосказанность, представляемая читателю свобода размышления над прочитанным, составляет дополнительную прелесть повести, ибо, пускай в ней не все до конца додумано, зато многое с удивительной прозорливостью таланта угадано. А это позволяет читателю додумывать самому.
И ты начинаешь вместе с Настеной и автором все в большей степени убеждаться и понимать, что бывают в жизни такие исторические эпохи, когда любое естественное чувство человека может и должно в той или иной мере уступить дорогу общественному долгу, когда может оказаться преступной сама любовь. Настена скоро понимает, что она преступила черту и оказалась одна против всех, оказалась в своей родной деревне «чужой, посторонней, не смеющей отзываться на их слезы и радости и не решающей внимать им в разговорах и песнях». Она не жила, а «скрадывала» жизнь, и даже праздник Победы, «этот великой радости и муки праздник людской», она отмечала, стесняясь и совестясь людей. «Стыдно... Почему так истошно стыдно и перед людьми, и перед собой? Где набрала она вины для такого стыда? Что теперь с ним делать?..»
Безмерность, бездонность ее любви и вины, готовность пойти на все, даже на то, чтобы в таких страшных для нее обстоятельствах родить ребенка, — это и мера испепеляющего, животного эгоизма, и бессердечности дезертира Гуськова. Ведь и ребенок-то ему нужен не ради любви к ней или к нему, но лишь ради одного: самооправдания. Значит, будет продолжение рода, значит, не зря бежал!..