Однажды, уже более не видя в нем друга и сочувствующую душу, я прямо спросил у него, не могу ли хотя бы попробовать привстать, сесть на кровати. Поначалу он возражал, но позже сменил гнев на милость, приказав мне обернуться одеялом по горло так, чтобы я не замерз. Требование показалось мне странным, чудаческим – в комнате поддерживалась вполне приемлемая температура; теперь, когда поздняя осень медленно переходила в зиму, дом добротно отапливался. О смене сезонов я судил только по всё более стылым ночам да по проблеску металлически-серого неба за краем зашторенного окна – на темных стенах моей кельи никогда не висел календарь. С любезной помощью Саймса мне удалось принять сидячее положение; Эндрюс напряженно наблюдал за нами из-за приотворенной двери в лабораторию. При виде моего успеха легкая усмешка исказила лукавые черты его лица, и он скрылся в темном проеме. Его умонастроение ничуть не улучшило мое состояние.
Саймс, обычно столь аккуратный и точный, теперь часто опаздывал с исполнением своих дежурств, порой оставляя меня одного в течение многих часов; грызущая исподволь неприкаянность усилилась стократ в моем новом положении. Казалось, что ноги и руки, упрятанные под одеяло, с трудом подчинялись зову разума: двигать ими долгое время было утомительно. Мои пальцы, прискорбно неуклюжие, ощущались не так, как прежде, и я смутно задавался вопросом, не буду ли проклят до конца своих дней неловкостью, вызванной отвратительной хворью.
Кошмары начались тем же вечером, после того как я наполовину пришел в себя. Меня они мучили не только ночью, но и днем. Я просыпался с клокочущим в глотке криком от какого-нибудь ужасного сна, полного омерзительных образов – ночные кладбища, ходячие трупы и потерянные души в хаосе слепящего света и чернильной тени. Ужасная реальность видений беспокоила меня больше всего: казалось, некое внутреннее влияние навлекало эти дикие образы залитых лунным светом надгробий и бесконечных катакомб неупокоенных мертвецов. Я не мог определить, откуда они берутся, и к концу недели наполовину обезумел от гнусных мыслей, непрошеными гостями заявлявшихся в мой разум.
К тому времени я уже начал всерьез обдумывать план побега из сущего ада, в который меня загнали. Эндрюс заботился о моем душевном здоровье все меньше и меньше, опекая одно лишь тело: вот прогресс выздоровления, вот стабилизация мышечного тонуса, а вот и возвращение нормы мышечной реакции. С каждым днем я все больше убеждался в том, насколько гнусные дела творятся в той лаборатории за порогом моих покоев; визг подопытной живности бил по нервам и угнетал мое и без того выдыхающееся сердце. Я все больше укоренялся в мысли, что Эндрюс спас меня от насильственного помещения в лазарет не ради моей выгоды, а по какой-то личной, не самой благонравной причине. Саймс ухаживал за мной все небрежнее, и я уверовал в то, что престарелый дворецкий тоже приложил руку к нечистому сговору против меня. Эндрюс больше не видел во мне друга, человека – лишь объект для опытов. Мне не нравилось, как он крутил в пальцах скальпель, когда стоял в узком дверном проеме и смотрел на меня с фальшивым участием. Я никогда прежде не видел, чтобы такая трансформация происходила с кем-либо: он как-то постарел и осунулся, зарос щетиной, и с некогда эстетичного лица взирали теперь лихорадочно поблескивавшие глазенки беса, чье жестокое выражение неизменно повергало меня в дрожь и укрепляло решимость как можно скорее вырваться из-под опеки столь неприятного субъекта.
Я потерял счет времени в ходе своих марафонов сна и уже не знал, как быстро летят дни. Мои покои все чаще держали наглухо зашторенными, единственным источником света служили свечи в громоздком канделябре. Жизнь казалась одним бесконечным кошмаром во сне и наяву, но при всем том я понемногу набирался сил. Я всегда осторожно отвечал на вопросы Эндрюса относительно возвращения ко мне телесного контроля, скрывая тот факт, что жизнь с каждым днем все активнее закипает во мне, – и пусть то была очень странная и совершенно чуждая мне сила, я рассчитывал, что она сослужит мне добрую службу в грядущем противостоянии.