Позже я больше недели пролежал в своей старой знакомой постели. Из-за какого-то неожиданного эффекта препарата все мое тело было полностью парализовано, так что я мог лишь слегка двигать головой. Однако чувства мои были донельзя при этом обострены, и еще через неделю я был в состоянии принимать пищу в достаточных количествах. Эндрюс заверил, что постепенно возвратит мне прежнюю чувствительность, хотя из-за поражения проказой процесс может занять значительное время. Он, казалось, был очень заинтересован в исследовании и ревизии моего состояния – неустанно спрашивал, отмечаю ли я какие-то необычные, новые ощущения.
Прошло много дней, прежде чем я смог контролировать какую-либо часть своего тела, и гораздо больше – прежде чем паралич сполз с моих ослабевших конечностей, вернув чувство обычных телесных реакций. Когда я лежал и смотрел на свое задубевшее тело, мне казалось, что оно находится под нескончаемым действием какого-то анестетика. Я никак иначе не мог истолковать это чувство полного отчуждения – тем страннее было, что мои голова и шея давно уже, кажется, пребывали в добром здравии.
Эндрюс объяснил всё тем, что сперва была реанимирована именно верхняя половина тела, а на полный паралич ссылался как на «нетипичный» и «анормальный». Вообще, мое состояние, казалось, мало беспокоило его, учитывая наипристальнейший интерес, который он с самого начала проявлял к моим реакциям и стимулам. Много раз во время перерывов в наших беседах я замечал странный блеск в его глазах, когда он смотрел на меня, – блеск победного ликования, которое, как ни странно, Эндрюс никогда не облекал в слова; хотя, казалось, он был очень рад тому, что я выдержал непростое испытание погребением заживо. В эти долгие дни беспомощности, тревоги и уныния я постепенно начал испытывать новый, пока еще неясный страх совершенно иного порядка. Тем не менее никуда ведь не делся тот недуг, с которым мне предстояло столкнуться вплотную в ближайшие лет шесть – ужасная проказа, – и это осознание, довлевшее надо мной, лишь усиливало чувства опустошения и меланхолии в муторные, бесконечно тянувшиеся дни ожидания возврата к моему организму нормальных человеческих свойств. Эндрюс то и дело напоминал мне, что уже очень скоро я встану на ноги и сполна вкушу радость существования, едва ли ведомую кому-либо из людей. Его слова поразили меня своим истинным –
Во время этого унылого бдения на одре между мной и Эндрюсом произошел своего рода
С течением времени медленное, но последовательное чувство начало проникать в мое дисфункциональное тело; и при появлении новых симптомов фанатичный интерес к моему случаю со стороны Эндрюса вернулся. Он все еще казался скорее холодно-расчетливым, чем сочувствующим мне, измеряя пульс и сердцебиение с бо́льшим, чем обычно, рвением. Иногда во время его дотошных осмотров я замечал, как руки Эндрюса чуть подрагивают – что довольно-таки необычно для бывалого топографоанатома, – но он сам, казалось, не ловил на себе моего пристального взгляда. Мне никогда не позволялось даже мимолетно взглянуть на собственное тело, но со слабым возвращением осязания я начал ощущать его тяжесть –
Постепенно я восстановил способность пользоваться руками. Но с исчезновением паралича пришло новое и ужасное ощущение физического отчуждения иного толка. Мои конечности с трудом подчинялись указам мозга, каждое движение выходило отрывистым, неуверенным. Руки оказались до того неуклюжи, что мне пришлось «осваивать» их заново! Должно быть, подумал я, это связано с моей болезнью, с усугублением влияния проказы на мой организм. Не зная о том, как ранние симптомы воздействуют на жертву – у моего брата был более запущенный случай, – я не имел возможности утверждать о таком наверняка, но молчание Эндрюса не могло ни приободрить меня, ни умертвить последнюю надежду: он всячески избегал такой неудобной темы.