Но может быть, стоит вспомнить – письма эти пишет мальчишка, который так старался и старается казаться взрослым, быть мужчиной! Особенно в этом письме, к товарищу по болшевской даче, который сам потерял и мать и отчима… Мур горд, самолюбив, он не хочет, чтобы его жалели, чтобы сочувствовали. Он замкнулся, он не подпускает к себе даже близких. Легче ли ему от этого? А то, что он упоминает о стирке, о глажке, о деньгах, то ведь весь этот быт так внезапно обрушился на него. И потом давно замечено: когда с нами стряслась беда, как часто говорим мы именно о таких вот пустяках, которые, казалось бы, не к месту, не ко времени! Мы словно бы заговариваем самих себя, словно бы ничего такого и не произошло, – пытаемся еще скользить по поверхности, стараясь зацепиться за что только возможно, боясь той устрашающей и погибельной пустоты, которая образовалась внутри нас. Я знала одну писательницу, которая, похоронив ребенка, брела по улице и зашла в кино… Что она там видела? Должно быть, то же, что и я, когда через несколько дней после похорон мужа, заметив на письменном столе билеты на премьеру Вишневского «Оптимистическая трагедия», на которую мы должны были пойти вдвоем, пошла одна… В театре от меня шарахались те, кто были на похоронах, и чего только обо мне потом не говорилось… А мне было так плохо, как, может быть, никогда в жизни! Зачем я пошла? На это я и теперь не могу дать ответа… А Мур, когда увезли тело Марины Ивановны, стал гладить брюки, к величайшему негодованию хозяйки, и переоделся в костюм. Но он ведь пришел с земляных работ… И смеем ли мы судить и осуждать? Каждый несчастен по-своему. А Мур был очень несчастен.
Мать творила его по своему образу и подобию: он так и не смог, так и не успел приспособиться к жизни. Он не умел выбраться из своего одиночества. Он был с избытком наделен чувством своего избранничества, которое внушила ему мать, и уверовал в это свое избранничество, сам еще толком не понимая, как и в чем оно может проявиться. Позже в Ташкенте он будет писать эссе, стихи и романы сразу по-французски и по-русски и будет верить, что станет большим писателем, и кто знает, может, и стал бы… Да, он был умен: «Ум – острый, но трезвый:
После 10 сентября Мур переезжает в интернат, должно быть, к взаимному облегчению своему и Асеевых. Не думаю, что ему было хорошо у Асеевых, да и где ему могло быть хорошо после того, что случилось, да еще с его-то характером! Он не умел считаться с чужими привычками, с чужим образом жизни, он был слишком сам по себе, и Марина Ивановна приучала его, что все в жизни ради него, и от этого еще надо было отвыкать, и для этого еще нужно было время… И потом после всех Эверестов, на которые она постоянно увлекала его за собой, после этого интеллектуального напряжения, в котором он привык пребывать с малых лет, жизнь в любой семье, в любой среде могла показаться ему пресной и серой. Он замечает в дневнике: «От Асеевых веет мертвечиной – почему? Асеев болен ТБЦ, бледен, сед, молчалив…» И чуть позлее: «Как скучно живут Асеевы! У него хоть поэзия, а у нее и у сестер только разговоры на всякие бытовые темы…»
Но если Муру было не очень уютно у Асеевых, то и им, должно быть, было не очень-то уютно с ним! Он не был тем мальчиком-сиротой, которого можно было пригреть, приласкать, «взять в сыновья», как того хотела Марина Ивановна. Да и дался ли бы он кому в сыновья – разве что Муле, к которому был очень привязан, да и то скорей в товарищи. А Асеевых, всю жизнь проживших бездетными, вряд ли увлекала перспектива обзавестись на старости лет столь трудным великовозрастным и чужеродным пасынком!