В данной «антиномии» бытовой морали просвечивает абсолютное содержание «принципа»: нет оснований избирать путь убийства, не нам решать вопрос о смысле жизни старухи. Чем же оправдывается путь преступления? Раскольников, уже приняв решение, находит ему поддержку в «предопределении»: «Не рассудок, так бес – подумал он, странно усмехаясь. Этот случай (отсутствие людей – свидетелей и находка топора – орудия убийства) ободрил его чрезвычайно».759
Здесь надо сказать о том, что различение «обыкновенных» и «необыкновенных» людей у Раскольникова базируется на том, что первые неспособны сами принять фундаментальное решение о себе, живут по обстоятельствам. Перекладывание ответственности на судьбу ничем, в принципе, не отличается от следования требованиям обстоятельств: решение Раскольникова в целом оказывается не самостоятельным, не бытийным. Так рационализация абсолютной вести («принцип») и отказ от ответственности приводит к поступку бытового уровня, негативно мощного по меркам права и бытовой морали, но абсолютно безответственного с точки зрения морали бытийной, с которой Раскольников убивает не принцип, а самого себя.
Иногда дается следующая трактовка преступления Раскольникова: он-де предпринял попытку разрушить саму мораль, отвергнув наличие ее абсолютного содержания. На самом деле, он выступает против «убогости» бытовой морали, отражающей земную логику жизни. Как и другой герой Достоевского (Иван Карамазов), он мог бы сказать: «В Бога верю, но мира его не принимаю»: таково краткое выражение внутреннего метафизического раскола между совестью и ответственностью, которое, на наш взгляд, лежит в основе философскохудожественных размышлений Достоевского.
В том случае, когда человек самоопределяется целиком, из антиномичности требований бытовой морали нет выхода, помимо обращения к ее трансцендентным планам. Восприятие абсолютной вести требует адекватного, бытийного же ответа. Таким образом, корень трагедии Раскольникова лежит в пропасти между его, пусть превращенным, восприятием абсолютной вести и негативно вершинным, но бытовым, по сути, действием. Диапазон между ними столь огромен, что Раскольникова и в остроге не мучает совесть, так как она бытийно эксплицируется равномощной ответственностью, которую не признает герой романа: «Конечно, нарушена буква закона и пролита кровь, ну и возьмите за букву закона мою голову… и довольно».760
Он понимает, что столкнулся с Абсолютом, но рефлексирует свое положение пo-прежнему бытовым образом… «Голова» не равна предназначению жизни…Трагедийность фигуры Раскольникова делает ее современным аналогом Эдипа, так же убившего самого себя в лице другого человека. Различие обусловлено христианской эпохой, когда предельно явно был выражен бытийный запрет не только на отцеубийство, но и на убийство вообще.
Заповедь «не убий» Раскольников признает, но ответственности перед людьми не чувствует: «Не будь ребенком, Соня… В чем я виноват перед ними?.. Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают».761
Совесть бытовую он отвергает, соглашаясь с бытийной, однако понимает, что поступок, им совершенный, на уровень бытийного «не тянет», значит не дает ответить по-настоящему. «Кровь по совести» оказывается ложным кентавром: необходимо либо перестать рассуждать о совести, как это делают «сверхчеловеки», либо не замахиваться на преступление. Раскольникову мал бытовой масштаб преступления, а бытийный не может быть оправдан. Слияние бытового и бытийного оказывается невозможным в поступке (убийстве), исключающем бытийно-абсолютное «не убий». Так рождается трагедия человека, поставившего перед собой практически задачу, которая по плечу, разве что, дьяволу и иже с ним: «Но те люди вынесли свои шаги, и потому они правы, а я не вынес, и, стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг».762