Мы направились к краснокирпичному двухэтажному зданию школы, погрузились в тепло и устроились в пустовавшей столовой. Официантка немедля подала эрзац-кофе, и я протянул Руди те сигареты, к которым не притронулся Зворыгин:
– Что же ты ничего не писал мне? О здешней методике?
– А зачем? – Руди взял сигарету и подался к огню. – Ну вот ты приехал – и что же? Ты, со своей огромной славой и авторитетом. Воплощение германского духа и рыцарской чести. Сам принялся травить подранка? Вернее, даже не подранка, а не знаю, как назвать. Так зачем же мне было писать тебе? Чтобы ты мне ответил, что это у каждой божьей твари в крови, Бог нас создал такими – от невинной пичужки до наделенного сомнительной свободой воли человека? Это я от тебя уже слышал.
– Сразу видно, что ты не от мира воздушной войны. Вообще-то сейчас этот русский чуть меня не убил. Как ты видел и слышал, я в него не стрелял. Мы играли на равных. Впрочем, если бы даже я стал поливать его из пулеметов, это мало бы что изменило. С этим русским всегда так. Его имя – Зворыгин. Это он убил нашего брата весной. Не огнем пулеметов, а стойкой шасси. Понимаешь? Как птица. Словно тетеревятник, выпускающий когти над беспомощной жертвой.
– Даже так… – дрогнул он, на мгновение увидев бедового, беспробудно-бесстрашного Эриха – лучезарную силу улыбки, убивающей все твое точное знание, что и ее когда-то не будет. – И что, теперь ты хочешь отомстить ему? Вот так?
– Если бы мне хотелось отомстить, я сажал и сажал бы его в настоящий, снаряженный, заправленный боевой самолет и играл бы с ним снова и снова. Я искал бы его там, в России, – не здесь. Ну а сейчас мы с Решем думаем, не пристрелить ли нам его, оказав ему этим последнюю честь, уж если он, на собственное горе, оказался столь живучим. Вольно ж ему было тогда не разбиться. А я гляжу, ты смотришь на творящееся здесь… ну, без особых содроганий. – Я не мог найти нужного слова, я хотел спросить: что ты тут делаешь? почему не кричишь «что вы делаете?!».
– Удивляет меня, главным образом, вот что: почему же никто не кричит? – Руди словно услышал меня, он всегда меня слышал. – Как будто так и надо. Вот Реш: он – добрый, умный и несчастный человек. Ты – тоже умный, сильный, храбрый. В твоей шкале нет жалости, допустим, и сердце твое очерствело, давно уже не впитывает боли – это, скажем так, профессиональное, тебя не поразишь ни видом, ни количеством убитых, но дело-то не в жалости, а если хочешь, в красоте войны, ведь так? Говоря по-простому, вы с Решем – солдаты, а не палачи. Тогда почему? Почему все мы, немцы, по отдельности будучи добрыми, умными, храбрыми, в конце концов, жизнелюбивыми людьми, все как один, все вместе, как народ, сплотившись, делаем вот это, не говорю уж о другом? Ну хорошо, давай не будем добрыми, допустим, добрыми нам быть нельзя, как ты пытаешься меня уверить. Но мы же так гордимся нашим практицизмом. Неужто то, что мы здесь делаем с твоим Зворыгиным и всеми остальными, на самом деле нам поможет победить? Именно так мы и добудем необходимую вакцину против русской живучести в воздухе? Помнишь, ты говорил про наивные верования островных людоедов? Съедая сердце или мозг убитого врага, перенимаешь его силу, его храбрость и так далее. Изжарить сильного врага на ужин – это значит оказать ему честь. Так вот, те дикари по сравнению с нами чисты. Мы, кажется, нарушили последовательность, нет? Позабыли убить этих русских, перед тем как начать ими лакомиться. Каким бы ни был твой Зворыгин там, в России, здесь он слаб, положение его безнадежно, все усилия тщетны, как бороться со старостью или раком кишок. Мы клюем умирающих, наслаждаемся их безответностью, и по-моему, брат, все закончится тем, что мы выродимся, и настоящая война нам будет непосильна.
Будто я сам с собой говорил и смотрел на себя из другого, слабосильного братского тела.
– Ну а ты сам? – спросил я. – Почему ты не бегаешь и не кричишь?
– Ты, конечно, не терпишь банальностей, но это же не отменяет истинности общих мест. Сторожа, как известно, сидят вместе с узниками, в той же самой тюрьме. Я не могу отсюда убежать. Разве только в лечебницу, но душевнобольных у нас тоже не жалуют. Был бы я честным немцем – давно бы сидел в Заксенхаузене. А теперь мне придется отсидеть с твоим русским одинаковый срок. Отсидеть, отлетать… как же это назвать-то? Есть слово?