Читаем Соколиный рубеж полностью

Наждаком от надсада шершавилось горло, но еще надрывались, хрипели, не горлом, а откуда-то из живота испускали сигнальные крики наблюдавшие за каруселью с земли летуны, хоть и было, казалось, из них все давно уже вымыто, выжато, хоть и был каждый выполоскан в этом пыточном небе, опустело нутро, и манила к себе, наполняя зазывною нежностью тело, голубая стозвонная высь – упади в нее, кань, перейди, словно небо над ними давно уже было не небо, а сомкнувшаяся над пустыми головами вода; и такая же точно вода, а вернее, трясина колыхалась у них под ногами, погружались в нее с чугуном на ногах, наполняясь последней остужающей радостью успокоения, избавления от мук.

Да и бросили многие «воевать за баланду и воздух». Только дюжина самых упорных каждый день выползала из барака под небо и немым говорением, криком направляла кружившего в небе собрата, словно тот мог услышать их крики.

В отбеленной по самым краям голубой прорве зимнего воздуха разохотившийся с голодухи курсантик-мандюк с ученической страстью гонял в хвост и гриву такого же, как и сам, желторотика, то и дело раскраивая пустоту над крылом запаленного Ромки Вакульчика длинными розоватыми метками, как будто испуская с каждой новой трассой клокочущий, повизгивающий вопль «Абшусс! Абшусс!», что на их языке означало «выпускают добычу» – и тебя самого, как собаку, за ней.

Вчера еще Зворыгину казалось, что Вакульчика первым убьют, дотерзают, допичкают. Жидок сердцем, слаб телом, казалось, был этот щегол. Одно слово – Ромашка, цветочек на тоненьком стебле. Совершенно зеленый и сразу угодивший сюда. Да и был бы щегол крепок духом, как один из народа отчаянных мальчиков, прибавлявших себе год-другой, чтобы взяли на фронт, погибавших в подполье, взрывавших мосты, поступавших в далекие азиатские летные школы, – никого не убил бы одной своей храбростью и себя самого не сберег бы. Храбр был Бирюков. Но Ромашка негаданно оказался породным, как есть, летуном. Так в кладке соколиных крапчатых яиц, надо думать, таится одно, вовсе не отличимое от остальных, но как будто уже подогретое чем-то, незримо просвеченное. У него было чувство машины, силовой установки, рулей как подчиненных членов собственного тела: уходил из-под трасс своего распаленного гоном погодка с разворотами вправо, на солнце и даже кувыркался на горке – на зворыгинский вкус, слишком плавно, классически чисто, оставаясь подолгу в полете прямом, но на кой ему было мочалить себя частотою и резкостью злых эволюций, когда у него лишь подслепый щенок на хвосте, а не истинный черт?

Здесь вообще было много способных ребят, наломавших как следует руку в хороводах с «худыми» в небе Курской дуги, Украины, Кубани – до того, как, подставившись и промахнувшись, распустить над собою плевок парашюта и на горе себе изловчиться спастись.

День за днем, третью кряду неделю не давали уклюнуть себя. Безнадежное небо синело, сияло – никаких ураганных ветров, ни сплошной белой наволочи, ни трескучих морозов, от которых бы заледенели моторы. Так управил здесь Бог, мировая природа, сотворив этот край благодатно-умеренным – словно для воспитания баварских крестьян, виноградарей, скотников, – и как раз совпадавшая с духом немецкого трудолюбия и постоянства добротность вот этого климата убивала сейчас пленных соколов – разве что много медленней, чем побои и голод. И не каждые день и неделю, но с неумолимостью в человеке как будто кончался завод, пресекалась уже и не воля рассудка к продлению жизни, а последняя жильная тяга в нутре – и с холодной, безгрешною точностью резавший соколиную правду летун делал в воздухе непостижимую, прямо до святотатства доходившую глупость. Сам

бросал самолетную ручку, проходившую сквозь его пальцы, как будто сквозь растопленный воск, опускался, взмывал под беспомощно шарящий по небу «луч» – и, как птичка, подбитая камнем, чем-то тонко и жалобно щелкнув, опрокидывался и кроил просветлевшее небо витками, запевая прощальную песню, быстро переходящую в раздирающий душу пронзительный вой, с каждым новым витком отдавая часть воли и силы совладать с притяженьем земли, задирая вдруг хвост и согласно идя по прямой носом в землю, испуская какой-то не свой, бычий рев, чтобы тотчас же взбросить над собою клок черной поярчатой шерсти и чугунно-литого мускулистого пламени, и вмещал этот гибельный рев и всю долгую муку гонимого сердца, и кипящую злобу бессилия, и торжество навсегдашнего освобождения. В мире делалось тише и чище, и у всех отпускало сщемленное сердце: еще один кончился, и ни больно, ни страшно не будет ему никогда.

День приходил и уходил, один и тот же, не приносящий ничего, кроме тошнотного, вытягивающего жилы ожидания и пилотажного надрыва в препарированном «Яке», в железной клетке собственного тела. В ячейках двухъярусных нар, как в гнездах расшатавшихся и выпавших зубов, появлялись все новые нежилые пустоты, и эти новые потери уже не вызывали в большинстве крылатых ничего, кроме покорного согласия с бесперебойным ходом птицебойни.

Перейти на страницу:

Похожие книги