Читаем Соколиный рубеж полностью

Нет, он мог «убежать». Попроситься на фронт, в гренадеры и вдосталь покаяться. Схватить свою свинцовую пилюлю от угрызений совести и корчей человечности. Это не сделало бы чести его вкусу, как распятие – вкусу Христа, но только я и сам уже не понимал, что за дело мне до человека, которым я всегда хотел стать и которым я с неумолимостью сделался? Летя по просеке Зворыгину навстречу, я впервые надолго, на огромное время задумался. Словно бегун на дальние дистанции, рекордсмен, восходитель, живущий в уверенности, что на все, что он делает, смотрит Господь, я вдруг почуял беспредельное презрение к тому, что было моим смыслом. Красота боевого полета осталась, но она целиком перешла во владение Зворыгина, русских, потому что и в небе мы были железобетонной плитой, а они – жалким, слабым и всесильным зеленым ростком. И Зворыгин не знает, как он был в то мгновение близок к тому, чтобы все же сшибиться со мной и взаимно расплющиться, но еще и пустить сквозь плиту «Герман Борх» самолетный побег.

Сплюнув сладкую дрянь в недопитую чашку, я вернулся на летное поле – к «работе». Привели двух полярно несхожих иванов: пожилого, седого, с обожженно-сухим неподвижным лицом и леденисто-светлыми глазами, подернутыми пеплом равнодушия к тому, что начиналось для него, и молодого, чернокудрого, горячего, немедленно вонзившего в меня ненавидящий взгляд кровянистых ореховых глаз, которые, казалось, лопнут или выскочат, но разрывать меня не перестанут.

Старик трижды дал мне себя «расстрелять», все делая так медленно, что я разглядел все рептильные пятна на его фюзеляже, даже свежую яркость крыльевых его звезд, вероятно, недавно подкрашенных нашей обслугой, но чистоты поставленного почерка не скроешь. Он просто берег свои силы до той поры, когда невидимые трассы станут настоящими. Так старый зверь в своем матером совершенстве кажется медлительным и безнадежно одряхлевшим – до той минуты, когда надобно всей мочью вложиться в бег, прыжок или удар. Тоскуя в его мертвой зоне, я чувствовал движение его мысли, просекавшей пространство, которое он не резал крылом.

– Седой – отличный летчик и умен, – сказал я Решу. – Он даже не надеется, что мы отправим его в группу самых слабых.

– Да, да, – Реш покивал тому, что видел сам. – Бьюсь об заклад, что он лишился девственности там же, где и я, – где-нибудь под Валенсией или Гвадалахарой. А с этим будь поосторожнее, – кивнул он на чернявого.

– Он что, страшнее, чем Зворыгин? – спросил я и прислушался к себе: кровит? не перестало? не выдавил естественным путем? – Или вы беспокоитесь, как бы он не натер своим взглядом мне лоб?

– Он попытается тебя ударить непременно, и мы пока не знаем, насколько он хорош.

– Что непременно – это вы решили по глазам?

– По глазам напридумаешь всякого. Мне донесли, что он об этом говорил. – Реш наморщился так, словно выпил за всех дурно пахнущее, необходимое для жизни в этом воздухе лекарство…

Да, ему донесли достоверное, в самом деле сверлившее мозг чернокудрого русского: тот какое-то время уходил со скольжением вправо и влево из моей хирургической линзы, а потом подпустил меня ближе и, жалко подражая Зворыгину, нисходящей неправильной бочкой усилился пропустить меня над головою вперед и вонзиться мне в брюхо на взмыве. Я, конечно же, вскинул прокатный «мессершмитт» на дыбы, опрокинулся через крыло и зашел ему в хвост.

Это был хорошо мне знакомый экземпляр мускулистого сокола, полагавшегося на предельную резкость и мгновенность реакции, как цыганская скрипка – на метельный подвыв и слезливый надсад, но сейчас его мозг превратился в чугунный расплав унижения и злобы: переворачиваясь через крыло, он с бычиным упорством заходил мне в прозрачный бронированный лоб и впивался в меня разрывающим взглядом. На пределе сближения я нырял под него, издеваясь и чувствуя только окаменелую скуку.

Отчаявшись убить меня гипнозом, русский сделал последнее из того, чем владел, – затянул надо мною косую петлю и томительно долго заходил мне в трепещущий от ожидания хвост, чтоб в течение последней минуты не суметь поравняться со мной ни по горизонтали, ни по высоте. Я – не Буби, а он – не Зворыгин. Я не дался Зворыгину – почему же я должен ему подавать свою жизнь, точно милостыню?

Я взглянул на часы – что теперь? Неужели он вмажется в землю, убивая свое унижение, уходя в земляную свободу от того, что ему предназначили мы? Он пошел на посадку. Зачем? Дожидаться добычи попроще – только кто же теперь даст ему на разрыв близоруко-отчаянного, все равно что слепого птенца?

Перейти на страницу:

Похожие книги