Слушать особо было, впрочем, нечего. Это была моя мелодия – один к одному. Я нарвался на нее в первые же двадцать минут, как включил телевизор. Одна из тех, что я играл тогда, на встрече Нового года у Фамусова. Чего я только не играл тогда. Но у этой было одно особое качество: она обладала способностью заставлять уже на каком-нибудь седьмом-восьмом такте вторить себе, а ноги – двигаться вслед ее ритму. Не знаю, как это у меня получилось. Я не старался специально сделать так. Я и не думал, когда сочинял ее, что она выйдет такой. Но вот вышла. И Арнольд не случайно стибрил именно ее. Что ему стоило запомнить тему. Музыкальная память, надо думать, была у него не хуже, чем у Юры Садка. Запомнил, вернулся домой – и записал ее. Сложно ли записать десяток-другой нот музыкально образованному человеку. Не сложнее, чем воссоздать человеческую речь буквами на бумаге.
Я смотрел клип и чувствовал, что наливаюсь бешенством. Вообще я благодушный человек, и, хотя не склонен полагать это безусловно положительным качеством, довести меня до состояния бешенства довольно сложно. Но если бы Арнольд оказался сейчас рядом, он бы получил от меня самый безжалостный хук в челюсть. И с одной руки, и с другой, и еще, и еще – пока бы не скопытился с ног долой. А если бы он ответил – что ж, я готов был драться: два года после операции прошли, сетчатка, слава Богу, несмотря на все испытания, которым я ее подвергал, великодушно приросла к пигментному эпителию – я мог теперь позволить себе и драку. Все же это было воровство. Ведь это моя вещь, я ее сочинил! Неважно, что я собирался с ней делать, держа ее под спудом, если даже собирался ее солить – так что! Моя вещь – мое право. И если она тебе так понадобилась – попроси ее у меня. Может быть, я и отдам, даже задаром. Но попроси!
Лариса, надо сказать, пела вполне приемлемо. Хотя и без особого личного шарма, все на том же зажиме связок, все с той же натужной стандартной хрипотцой, но с ней явно поработали, пошлифовали ее – в камне появился блеск, грани его засверкали. И клип ей сняли тоже вполне приличный (кто, интересно, снимал?). Что было провально – это аранжировка. Спереть мелодию Арнольд спер, а аранжировал – как умел. Мелодия была на грани, на самом срыве в цыганщину, эту цыганщину и нужно было выявить, подчеркнуть ее, но не больше; а чуть-чуть пережмешь – и все, сорвался в надрыв. Арнольд пережал не чуть-чуть, а уж постарался так постарался. Он все сделал по такому шаблону, что легкая конструкция не вынесла тяжести отделки. Конструкция рухнула, и отделочные плиты погребли ее под собой. Едва ли в таком виде мелодия могла заставить напевать ее. И ноги под нее в непроизвольное движение не приходили. Бездарный все же был тип.
Сгоряча я набрал номер, который память тотчас услужливо предложила мне, словно и не прошло двух с половиной лет, как я набирал его в последний раз.
– Слушаю, – ответил телефон свежим и ухоженным голосом фамусовской жены.
Я отнес трубку от уха и нажал кнопку отбоя. Нет, разговаривать с Изольдой Оттовной не было смысла. Она бы мне никого не позвала. Даже если бы Лариса с Арнольдом стояли рядом. А вероятней всего – и даже наверняка, – они живут отдельно, и получить от нее номер их телефона мне тоже не удалось бы.
Рабочий телефон Иры сидел в памяти с той же прочностью, что и домашний. И, будто ждала моего звонка, она сняла трубку прямо на первом сигнале, не дав ему дозвучать, и узнала меня – я только подал голос.
– Привет-привет, – перебивая меня, сказала она – и в самом деле так, будто ждала моего звонка. И все ее интонации были, будто мы разговаривали с ней всего лишь вчера.
Если я скажу, что меня не опахнуло словно бы жаром некоего пламени, которое вдруг вымахнуло откуда-то из-под спекшихся холодных углей и взметнулось вверх гигантским столбом, – это, мягко говоря, будет неправдой. Еще каким жаром обдало меня. Окатило с головы до ног, обуглило до головешки.
Но вместе с тем я был надежно защищен от всех прочих эмоций свирепствовавшим во мне бешенством.
Пауза, последовавшая за моим объяснением, из-за чего я звоню, могла означать что угодно. В том числе и гнев в мой адрес, что я смею обвинять мужа ее сестры в неблаговидном поступке. При ее гневливости с нее бы сталось. Я замер с притиснутой к уху трубкой, не смея и шелохнуться, – чтобы не пропустить ни звука.
– Все же она гадина, Лариска, – услышал я наконец в трубке. – Это же мы из-за нее расстались. Ты не жалеешь?
Я пробормотал в ответ что-то невразумительное. Сказать ей, что жалею? Это бы не соответствовало действительности. Но не мог же я, звоня, чтобы получить телефон Ларисы с Арнольдом, сказать, что не жалею.
Ира засмеялась. Она смеялась, как если бы получила подтверждение некоему своему знанию и это подтверждение ее устроило.
– Я слышала, ты женился? – спросила она.
Я изумился. Беспроволочный телеграф, даже несмотря на то, что я теперь появлялся в Стакане только по ночам и имел дело с одними видеоинженерами, функционировал подобно всеведущему оку и уху.
– Я женился, – сказал я. – А ты?
– И кто она? – не ответив мне, спросила Ира.