Расколотые черепа белели на изломах костью, кисельно вздрагивала гладь кровавых луж. В них отражалось пламя храма. И в них же с негою купалось солнце, вальяжно принимая жертвенную ванну.
Засасывал и вздрючивал толпу восторг возмездия: за голод и болезни, за измордованные мускулы в работе, за предназначенность жить в стойле нищеты, без права мыслить и творить, мечтать о будущем, все время ощущая над собой готовый опуститься хлыст. Кипяще клокотал неукротимый бунт. Теперь он смачно чавкал, пожирал мучителей.
Энки в Мегсинте, отключив его, оцепенел в подавленом раздумье. Ему было позволено увидеть итог правления Энлиля, Разумные сообщества туземцев расколоты враждой. В одних бурлила не гаснущая жажда мести. Другие – горстка кукловодов, погрязла в роскоши. Расчетливой, тотальной ложью загнавшие стада людей в клетки покорности и страха, они расплачиваются за это своими жизнями в погромах. И эта круговерть – во всех веках. За все надо платить.
И весь этот порочный круг развития двуногих после Потопа – был слепком с допотопной жизни. Он будет расползаться по планете и пачкать небеса все той же чернотой неправедного жития. За что Создатель и наслал на землю кару. Ему, Энки, дано было увидеть, осознать итоги своего эксперимента с Нинхурсаг, внедривших в Божественную неприкосновенность хромосом разумных, ген Паразита. Чем преступили Закон всей Прави. Последствия ему позволили увидеть, вменив в обязанность исправить преступление.
Египетский двойник Энки, сидящего сейчас в Мегсинте, вступив в законное правление, затеял внедрение монотеизма. Он предложил аборигенам Мицраим вместо химер уродов, реальный, светлоликий образ РА, возвысил, поднял человека от смрада преисподней к небу, к Тому, кто создавал все сущее. Все окропилось кровью. Теперь терзало разум сидящего в Мегсинте: а стоил ли тот акт в Египте стольких жизней?!
Однако время шло, неотвратимо надвигалась магнито-сокрушающая кара прародины его – Нибиру.
Энки вновь запустил себя в пучины Мегсинта: что дальше с Эхнатоном, что будет в том Египте, повернутому ликом к Ра?
ГЛАВА 27
Рачковский шел, почти бежал по коридору. Бесконечная анфилада окон отбрасывалась за спину, резкий цокот сапог по паркету рублено втыкался в уши. Кружилась голова, нестерпимо пересохло в горле и во рту, Неотвязной, травящей душу панорамой стояло перед глазами видение: белый грозный хаос площади, со врезанными в нее буграми трупов и кровяными лужами. Остатки мечущихся, ковыляющих, ползущих фигур. Агония расстрела конвульсивно истощалась. Трепов, со змеистой ухмылкой на щеке. Его голос гулко бил в уши утробной хрипотой:
– Ступайте полковник… доложите императору о завершении дела. Бунт подавлен. Ныне же отыщем и зачинщиков во главе с Гапоном. На площадь вызваны санитары и похоронная команда.
…Навстречу Рачковскому по коридору, метя паркет колокольными опахалами платьев, скользили двое. Рачковский, вобрав их облики в туманную рассеянность сознания, едва склонивши голову, протаранил воздух дальше. Но вдруг остановился, будто зацепленный крюком под ребро. Его шатнуло и повело. Он обернулся,
«Глинка?!! Бог мой… сокровище всей жизни… пулей пронизанное… Юстинушка… боль моя нестерпимая… жива?!!».
– Что с вами, полковник? – державно выцедила царица.
– Он потрясен бойней, устроенной им на площади, матушка, – сказала Глинка: оживший призрак во плоти.
– На оную он давеча запросил одобрение. Это признак большого мастера: потрясаться деянию, самим собою сотворенному. Таких, как правило, большинство средь фарисеев. Не так ли, Юстина?
Резонирующая в голосе царицы гадливость ужалила сквозь мундир в самое сердце, формируя яснее ясного: «сей живодер жидовского помета».
И Рачковский, полу обморочно пришпиленный к стоящей перед ним Глинке, ощутил, будто пощечный хлест по лицу.
– Именно так, матушка, – с холодным и столь же брезгливым любопытством подтвердила фрейлина.
– Государыня, я потрясен несколько иным и не имею привычки отрекаться ни от своих деяний, ни от своего несчастного племени. Государь ждет доклада. С вашего позволения…
– Я вас не задерживаю, господин мясник. Идемте, Юстина.
– Государыня, позвольте мне досказать полковнику остальное, – осталась на месте Глинка, не отводя глаз от Рачковского.
– Если тебе угодно, – холодно пожала плечами царица. Поплыла далее одна в коридорно-квадратную протяженность.
– Я скоро, матушка, – виновато отозвалась Глинка. Наливались белизной, подрагивали ноздри воскресшей.
– Что скажете, Петруша?
– У меня нет права говорить. Мне оставлено лишь право действовать, – выстонал Рачковский.
Опустился на колени. Вынул из портупеи браунинг, понес к виску.
– Велите это сделать, сударыня.