Она прикидывала: ударить, вплющить хлесткую ладонь в мордашку или рано? Пожалуй, рано – нет имени из его уст, нет страха и мольбы. И все идет пока не по обряду.
– Я потерплю, – сказал он, содрогнувшись: садистский импульс самки, лишенной материнства, проколол его.
Юфь отвела глаза: их обожгло суровым пониманием дитёныша того, что предназначено ему. Она проигрывала в самом начале. И чувствуя, как закипает внутри злоба, все ж постаралась не выпустить ее наружу. Юфь сделала еще одну попытку:
– Малыш не знает, как его зовут? Он разве недоношенный кретин?
– Я знаю свое имя, – тотчас же отозвалась жертва, – у тебя грязные губы.
Этот свиненок не хотел, чтоб ее губы пачкали имя?! И размахнувшись, она что было силы, хлестко ударила мальчишку по губам, разбив их. Отдернулась головка. Из ротового уголка сползла по подбородку струйка крови и канула в песок. Вот это было плохо. Ей стало дурно: постыдно не сдержавшись, она транжирила их общее богатство… при Властелине!
– «Цивуй Мангогима Тойсвюс», – хлыстом стегнул их всех негромкий, обессоченый голос Владыки, стоявшего под дубом. Он им напоминал названье книги, которая предписывала действия в обряде. Там не было разрешенья спускать кровь жертвы в землю и проливать в бабской истерике их общую живицу.
Юфь отшатнулась от ребенка. Достала из саквояжа платок и вытерла с лица младенца кровь. Оттуда же извлекла маленькие ножницы, велела малышу сквозь зубы:
– Дай пальцы!
И, не дождавшись исполнения приказа, схватила его руку, цепко сжала и развернула ладонью книзу. Удерживая, стала стричь на ней ногти, глубоко, до мяса, до белой роговицы убирая черную полоску земного праха.
Ее близнец – Озя, дождавшись окончания работы, схватила малыша подмышку. Юфь подхватила. Они понесла обстриженного к затёсине на дубе. Там ждал Владыка!
…Кокинакос, между тем, сгреб горсть шампуров с нанизанным уже кутумом, распределил проворно по мангалу, над малиновым, пахучим жаром от вереска.
Иосиф, начальник охраны, проверяя надежность, дернул за концы прибитой к дубу слеги. Бросил на песок секиру, достал из кармана два льняных жгута.
Тоскливо, гулко ломилось сердце в ребра, отвращаясь от предстоящего дела. Его направили сюда на службу из Моссада не для такого, почти десятикратно увеличив плату за работу. Но здесь он влип в немыслимое, рабское беспрекословие, из коего уж не было возврата.
Зверь с балалайкой, возбужденно-встрепанный простором на природе, ковылял к пригорку под дубом.. Там шлепнулся задком на сливочно белевшую щепу, упавшую с затесины. Приладил балалайку на коленях, ударил лапкой по трем струнам и завопил хрипато-разухабисто:
– По ди-и-иким степям Забайка-а-алья-а-а-а…
Разнолобковые, держа ребенка на весу, развернули малыша спиною к дереву. Разом приподняли, приставили к слеге раскинутые ручки. Иосиф торопливо, туго стал приматывать их к белому кресту жгутами. Затем прикрутил две хрупкие ножонки к шершавости дубового ствола.
Закончив дело, трое отступили. Он висел над свитой – ХРИСЛАМСКИЙ, полураспятый младенец, так и не отдавший своего имени на поруганье.
Солнце уже вовсю полыхало, приближаясь к зениту. И янтарный полумесяц с впаянным в него крестом на груди Руслана, впитывая этот свет, раскалялся, разбрасывал колючие лучи. Они вонзались в зрачки палачей, заставляя их смаргивать и отводить глаза.
Рыбий плеск в воде отдалялся, стихал. Оборвались голоса шимпанзе и его инструмента. Ибо разбух над лесом, над оцепеневшим морем свистящий шепот обрядовой молитвы, что текла от недвижимого, с запрокинутым лицом Ядира:
– Радуйтесь и веселитесь дети Израйлевы… да извлечется кровь в память вечную… не яко отрока сего, но яко падшего Кудра… во имя Мордехая и Эсфири!
– Яко падшего Кудра, – заморожено и глухо опросталась повтором свита.
– Да исчезнет имя ЕГО! Да истребятся верующие в НЕГО, яко трава иссыхающая и воск тающий!
– Да истребятся верующие в НЕГО, – торжествующей терцией повторили проклятие сестры.
– Мне… будет больно?! – оборвав молитву, вдруг слетел с дубовой выси вопрос полураспятого. С маленького лица, вознесенного над свитой, кричали две сине – перламутровые чаши глаз, из коих сочился ужас брошенного всеми. Глаза следили за Ядиром.
Властитель шел к дереву: его прервали!
Он широко шагал – свитая из коричневых мускулов голая махина, поудобнее перехватывая рукоятку трезубца. Он был здесь главным и только его еще не познал висящий на кресте, познавший до конца тех троих, кто начал распинатьего.
И этому, последнему из непознанных, задавал свой вопрос малыш: О ПРЕДСТОЯЩЕЙ БОЛИ.
– Да, маленькая скотина, – подтвердил, внезапно успокоившись, Ядир, – тебе здесь будет больно. Очень больно. Но ты должен терпеть. Ваш Бог терпел и вам велел.
Припомнил он греющую сердце идиому, вкрадчиво и ювелирно запущенную ими, зилотами, в гойские стада, чтобы сгибались те в покорном раболепии.
– Я буду терпеть, – содрогнулся, потеряв последнюю надежду, всеми брошенный. Он поднял ввысь глаза – прочь от двуногой стаи, готовясь принять РАСТЕРЗАНЬЕ.