– Перед вами майор госбезопасности седьмого отдела Лубянки Качиньский. Беру руководство операцией на себя. Повторяю: сдайте оружие и пленку.
– Слышь, спирохета, ты для меня столичный перестарок– лейтенант, и придан мне для стажировки. Таков приказ моего начальства, генерала Белозерова. Поскольку мы на боевом задании, я волен гнуть тебя в бараний рог и посылать на смерть, какая бы бредятина о собственном майорстве не вылупилась из твоей башки. Все уяснил? Разоружить его.
Порохом и кровью, годами службы у Кострова проверенных три волкодава молниеносно и виртуозно спроворили приказ командира. Который всегда знал, что делает.
Освобожденный от оружия майор, свирепо сдавленный тремя боевиками, держался образцово.
– Костров, то, что себя гробишь, как говорится, хрен с тобой, собаке собачья смерть, а бойцам твоим, им за что расстрельный трибунал?
– О нас – потом. Сначала о тебе, лейтенант.
– Майор, дубина, я майор.
– Скажи, лейтенант, то, что записано на пленке, тебя не всколыхнуло? Кому мы служим? И что творят со страной?
– Мы служим партии, старлей. Тебе ликбез прочесть?
– Я вроде бы не партии давал присягу. При Сталине я присягал народу, Родине и государству.
– Вот оттого, плешивая овца, в старлеях до сих пор. XX съезд загнал в гроб Джугашвили осиновый кол. Хрущев раскрыл нам глаза на сталинский концлагерь, с его говенным «пятым пунктом». И тех, кто обливает грязью Политбюро, курс партии Хрущева – тех мы топили и топить будет в сортирах. Ты записал себя в пособники этого сучёнка.
– Заткнись, – с гадливой, чугунной тяжестью обрезал командир. Болезненно тлевшее в памяти обвинение студента теперь нещадно полыхнуло: ему давно уж было тесно с Качиньским – на этой крыше. И более того – на территории России. Как вековечно тесно было князю Святославу с Коганом Обадией, Иоанну Грозному – с гремуче ядовитым Курбским, Пожарскому и Минину – с Лжедмитрием, Донскому – с ханами Тохтомышем и Мамаем. Не умещались в одной славянской берлоге Сталин с Троцким, Жуков – с Берией и Тухачевским, Шолохов – с Багрицим, Бабелем, Свиридов – с Шнитке, Глазунов – с Малевичем и Шагалом, Косыгин – с Зюссом и Флёкинштейном (Суслиным, Андроповым).
Хоть велика Россия, а не продохнуть, оказывается, в тесноте, обиде, чадивших смрадом троцкистского геноцида.
– Значит, ты взял руководство на себя, майор? – вдруг изнемог и слизняково рухнул в трусость командир Костров.
«Сообразил, что сделает с тобой Контора!» – полыхнуло торжество в сознании Качиньского. Спросил, ломая взглядом чужую волю:
– Выходит, не совсем потерял соображалку?
– Выходит так, майор. Устал, пора в отставку…курей на дачке щупать, да помидоры разводить…если позволишь…
– Не я, Лубянка будет позволять.
– Лубянка так Лубянка. Набуровили мы тут с тобой лишнего… передаю командование в твои руки. Оповестим начальство.
Костров включил рацию.
– Товарищ генерал, у нас здесь форс-мажор.
– Какой еще к чертям собачьим форс-мажор?! Просрали мне студента! Дан только что доложил.
– Майор Качиньский взял руководство на себя, сдаю операцию ему – сказал Костров – он будет действовать на собственном форсаже.
– Пусть подтвердит.
Москвич взял микрофон. Болезненно кривясь – сказал.
– Здесь Качиньский. Товарищ генерал, я взял руководство операции на себя. Прошу оповестить об этом Левина. Продолжу операцию задержания Чукалина форсированным темпом, по своему плану. Отбой.
Костров выдернул микрофон из рук Качиньского, вынул клинок из ножен.
– Ну что, херр лейтененант, теперь, надеюсь, понимаешь, что службу продолжит кто-то один из нас двоих.
Майор белел на глазах: все понял.
– Вы все меня переживете дней на пять, не больше. Дан знает про пленку, идиот! Как объяснишь в Конторе мой труп на крыше?
– А на хрена нам здесь твой труп? Ты сам его доставишь куда надо.
– Куда?
– Так говоришь, Лубянка будет позволять, кому из нас продолжить службу? Ты ж понимаешь, теперь на крыше тесно нам вдвоем.
– В нашей Конторе еще тесней – не уступил москвич.
Он осознал вот эту истину давно, гораздо раньше русака. Изнемогая, считывая последние мгновения трепещущим предсмертным сердцем, сумел зацементировать свою волю и тело неломкой, ненавистной яростью, не позволяющей просить пощады у того, кому сам подписал расстрельный приговор – за бунт против шестиконечности его отсека в Конторе.
Упершись взглядами, друг в друга, стояли два заклятых друга, два близнеца, чьи кровяные круговерти носили разные заряды: плюс и минус.
– Ты говоришь, вас обучали этому тарзанству – прыжкам на дерево?
– Ну и что дальше?
– Валяй, Качиньский, прыгай как студент. Ты командир теперь, ты нам покажешь, как это делается. А мы, задрав штаны, все за тобой.
Качиньский осознал еще раз: он сам состряпал алиби Кострову и его команде.
– Вот это видишь, сволочь?! – рубанул ладонью по бицепсу и выставил кулак Качиньский. – Кончайте здесь, сейчас, подписывайте приговор себе.
– Хочешь легко отделаться? Смотрел когда-нибудь, как в Курбан-Байраме приносят в жертву черного барана? Будешь хрипеть, и дрыгаться с надрезанной глоткой, долго хрипеть, а мы успеем насмотреться.
– Кишка тонка… ты не посмеешь!