Герцогиня Германтская знала, разумеется, как будет истолковано и то и другое ее решение, и появлялась на празднике, где никто не смел надеяться на ее появление, с таким же удовольствием, с каким сидела дома, или отправлялась вместе с мужем в театр в тот вечер, когда «все» съезжались на какое-нибудь торжество, или, когда все уже предвкушали, что ее историческая диадема затмит самые прекрасные бриллианты, являлась без единой драгоценности и одетая совершенно не так, как было необходимо по общему, ошибочному, впрочем, мнению. Она была антидрейфусаркой (даром что верила в невиновность Дрейфуса: точно так же она все дни проводила в высшем свете, хотя верила только в идеи) и как-то раз произвела невообразимую сенсацию в гостях у принцессы де Линь: сперва осталась сидеть, когда все дамы встали при появлении генерала Мерсье[292]
, а затем встала и во всеуслышание стала подзывать своих друзей, когда началась лекция оратора-националиста, — этим она давала понять, что, на ее взгляд, разговоры о политике неуместны в высшем обществе; все головы повернулись в ее сторону на концерте в Страстную пятницу, когда она покинула зал, полагая, при всем своем вольтерьянстве, что выводить на сцене Христа не подобает. Известно, как важно даже для самых блестящих светских дам то время года, когда начинаются зимние праздники: так, маркиза д’Амонкур, болезненно болтливая и бестактная, из-за чего подчас договаривалась до полных глупостей, ухитрилась ответить знакомому, выражавшему ей соболезнования по случаю смерти ее отца, г-на де Монморанси: «Особенно печально, если подобное несчастье настигает вас в то самое время, когда на подзеркальнике у вас сотни писем с приглашениями». Так вот, даже в эти дни, когда герцогиню Германтскую приглашали на обед, приглашали поспешно, чтобы не оказалось, что она уже занята, она отказывалась под тем единственным предлогом, который светским людям и в голову бы не пришел: она отправляется в плаванье, чтобы посетить норвежские фьорды, которые ее интересуют. Светские знакомые изумлялись; они и не думали подражать герцогине, однако от ее поступка испытывали некоторое облегчение, как когда читаешь Канта и после наистрожайшего доказательства детерминизма обнаруживаешь, что превыше царства необходимости расположено царство свободы[293]. Всякое новое открытие, о котором мы никогда раньше не слышали, даже если мы не умеем им пользоваться, возбуждает ум. Само по себе изобретение парохода было ничто по сравнению с идеей плаванья на пароходе во время сезона, когда все сидят на месте. Мысль, что можно добровольно отказаться от сотни обедов и ужинов в гостях или ресторанах, от двухсот чаепитий, от трехсот приемов, от самых блистательных понедельников в Опере и вторников в «Комеди Франсез», чтобы поехать смотреть на норвежские фьорды, представлялась Курвуазье такой же непостижимой, как «Двадцать тысяч лье под водой»[294], но лучилась независимостью и обаянием. Кроме того, дня не проходило, чтобы кто-нибудь не спросил: «слышали новое словцо Орианы?», и даже просто «опять Ориана!». А услыхав про «Ориану» или про «новое словцо Орианы», твердили: «да, узнаю Ориану», «Ориана в чистом виде». Последней новостью об Ориане оказывалось, например, письмо, которое ей надо было написать от имени какого-то патриотического общества кардиналу Х., епископу Маконскому (которого герцог Германтский, когда о нем упоминал, именовал «епископом Масконским», считая, что такое произношение лучше передает атмосферу французской старины); все гадали, в каких выражениях будет составлено письмо, и полагали, что начать его следует словами «Ваше преосвященство» или «Монсеньер», но затруднялись насчет дальнейшего, однако, ко всеобщему изумлению, Ориана начала не то с обращения «Господин кардинал», потому что таков был старинный академический обычай, не то со слов «Мой кузен», поскольку именно это обращение было в ходу между князьями церкви, Германтами и монархами, препоручавшими другу друга «неусыпному и милосердному попечению Господню». А то, бывало, играли очень недурную пьесу, на которую съезжался весь Париж, и все искали герцогиню Германтскую в ложе принцессы Пармской, принцессы Германтской и многих других, ее приглашавших, а обнаруживали, что она, в крошечной шляпке, приехала к началу спектакля и сидит одна-одинешенька в партере. «Отсюда лучше слышно, когда пьеса того стóит», — объясняла она в ответ на негодование Курвуазье и восторги принцессы Пармской и Германтов, внезапно обнаруживших, что «манера» смотреть пьесу с самого начала современнее, свидетельствует о большей оригинальности и большем уме (а от Орианы ничего другого и не ждали), чем обычай приезжать к последнему действию после званого обеда и мимолетного появления на вечернем приеме. Словом, принцесса Пармская знала, что, если она задаст герцогине Германтской вопрос на литературную или светскую тему, ей придется удивляться по самым неожиданным поводам; поэтому на обедах у герцогини ее высочество даже в самые невинные разговоры пускалась так же осторожно, с таким же опасливым восторгом, как купальщица, выныривающая между двух волн.